— Не грабили? — спросил Солдатов.
— Как на духу! — Шахов приложил руки к груди.
— Честное слово?
— Честнее не бывает!
Солдатов нахмурился, глянул на Шахова и натолкнулся на его угрюмый цепкий взгляд.
— Вы же взрослый человек. Без своего слова человек — не человек. Пусть даже и судимый.
Сказал так не случайно. Он знал, что Мухин уже разыскал официантку из «Светлячка». Она рассказывала об итальянских туфлях — малы они ей оказались. Отдала Шахову для продажи. И опознала их. Теперь, разговаривая с ним, Солдатов невольно поглядывал на папку, в которой лежали показания Мартынова и официантки.
— Не тот разговор, Шахов. Как я слышал, вы свое слово цените.
Шахов не ожидал такого укола. Среди воров его особенно уважали за то, что слов на ветер он не бросал.
— Вот оно что! — злобился он. — На воровских порядках поиграть желаете! Хотите, чтобы я вывернулся наизнанку. В душе моей покопаться? Нет дел за мной. А на нет и суда нет! Вот так — по-воровскому!
— Только того… без истерики, — успокоил его Солдатов.
— А вы не трогайте мою душу.
— Ваше дело отказываться, мое — не верить. И предупредить, что по закону…
— Да! Да! Знаю — обстоятельством, отягчающим ответственность, признается совершение преступления лицом, ранее судимым, — прервал его Шахов. — А смягчающим — чистосердечное раскаяние… Так, что ли? Вы что же хотите, чтобы я сам себе обвиниловку написал? Вот времена! Даже в уголовном розыске для жуликов самообслуживание ввели.
— Упрашивать не стану, во всем разберемся сами и без вашей помощи, — невозмутимо ответил Солдатов. — А что воровского шика хваленого не увижу, не особенно жаль.
— Плевал я на этот шик. На совесть меня не берите. У меня с совестью полный порядок. Мне о своей жизни, о семье думать надо.
— Женились?
— Зачем жениться? — мотнул головой. — Я с Зойкой помирился. Она мне старое забыла. Живем в порядке, не жалуемся.
Оба помолчали. В кабинет долетали шум улицы, голоса людей, проходивших под окнами.
— Послушайте, Шахов, вот вы сказали, что живете в порядке. Но разве воровство — это порядок?
— Ничего. Я своей жизнью доволен.
— Заблудились вы в жизни. Не можете нести счастья другим. Стыдно…
— Кому стыдно? Мне?
— Такого разговора не приму, — строго сказал Солдатов. — Ведь зло…
— А вы откровенного захотели? — Тихо, но с вызовом спросил Шахов. — Только, по-моему, самое большое зло — заставить человека себе на голову ведро с помоями вылить. — Он тяжело привалился к столу.
Солдатов старался разгадать, что стоит за этими словами Шахова. Хотел ли он высказать все, что в душе накипело, или же опять этот избитый прием долго говорить обо всем, но только не о деле.
— Задумались, товарищ начальник? От откровенного разговора отказываетесь? Это для нас не ново. — Шахов хрустнул пальцами. — Разрешите воды? — Он вынул из кармана две таблетки, разломил их на ладони. — Осень. По совету врачей профилактикой заниматься приходится. На последнем сроке желудок испортил. — Он одним глотком запил таблетки.
— А знаете, Шахов, давайте-ка поговорим, торопиться нам с вами некуда, — миролюбиво сказал Солдатов.
— Ну что ж… Тем более без свидетелей… Так, значит, правду? — хмыкнул он. — А зачем она вам? Свое самолюбие потешить? — И, не дождавшись ответа, продолжил: — Говорят, многое от семьи зависит, от родителей… Наверно, не без этого… И я жил в семье, и у меня были отец с матерью. — Шахов криво усмехнулся, но не было уже в его тоне отчуждения и вызова. — Отец мотался из города в город.
Помню, поехал в Харьков, потом в Уфу, переселился в Свердловск. Жизнь бросала его из стороны в сторону, а потом его бросила моя мать. Сейчас он живет где-то под Пермью. Я его не видел уже двадцать лет. А матери было не до меня. Четыре раза замуж выходила. Молодость у нее затянулась. Какая у меня была жизнь — сами понимаете… Отца я не искал, он меня тоже. Теперь уж нет и матери… Ребята, с которыми сидел в. колонии, не стали мне друзьями. Почему — не знаю. Некоторые годами дружат, у меня не получилось. Наверное, эта дружба за высокими заборами осталась. Единственное, что у меня в жизни есть, — это Зойка. Семья все-таки…
— А зачем же воровали? Почему не остановились? — повторил свой вопрос Солдатов.
— Черт его знает! У меня всю дорогу так. Помню, до чего трогательно провожала администрация из колонии… Говорили: иди с чистой совестью! И я пошел. Но свобода радости не принесла. Потому что с клеймом судимости вышел. Только и слышал: вор прибыл. Вы скажете — и поделом. Нес людям горе — принимай и сам страдания. А все-таки обида душу разъедала. Вы видели, как плачет вор? Не видели. Я втихаря плакал. Не от злобы, оттого что не верили мне. От встречных и поперечных ничего, кроме презрения и боязни, не видел. Мои надежды о недоверие разбились. Поначалу хотелось кричать, что я не вор уже, что я честно буду жить на свободе, а потом, когда невмоготу стало, пить начал. Чувствовал, что судимость по пятам ходит. Правда, не все черствые люди попадались, кое-кто сочувствовал. Но от этого еще горше становилось. Странно все-таки человек устроен. — Шахов потянулся за папироской. — Напросился я на эту самую правду, а теперь думаю… Расскажу и загремлю без пересадки по новой. А умолчу — глядишь, выберусь, выплыву. Хотите — верьте, хотите — нет, но у меня во время последней сидки от раскаяний уже все перегорело. Теперь вроде бы и гореть нечему. А вот ведь боюсь. Боюсь говорить эту проклятую правду. Зойку жалко. Без нее совсем один останусь. Мне теперь снисхождения не будет. В приговоре написать не забудут: «Освободившись из мест лишения свободы, на путь исправления не встал…» Два срока перевоспитывали, теперь третий маячит. Страх…