Он на секунду прикрыл глаза, стараясь представить себе черты любимой, чтобы забыть полное гнева и отчаяния лицо старого друга. Нет, он действительно любит Мадалену, раз стольким жертвует ради нее: дорогой ему землей, прекрасным особняком, верным спутником… такой женщиной, как Жюдит, и даже жеребцом, красавцем Мерлином, — он не хотел рисковать им, отправляясь на Черепаший остров, и теперь конь напрасно будет дожидаться хозяина в своей конюшне под пальмами… Но ведь она даст ему столько любви…
Встряхнувшись от мрачных мыслей, одолевавших его, мешая отдаться новой любви — так бык вздрагивает всей кожей, отгоняя надоедливую мошкару, — Турнемин тоже пошел в конюшню, оседлал лошадь, поехал в порт и отдал необходимые распоряжения Малавуану. Капитан был настолько ошарашен, что не находил слов для ответа, все только:
— Ну что ж… ну что ж…
— В котором часу вы поднимете паруса? — спросил Жиль.
— Ну что ж… В десять, с приливом, но…
— Отлично! Мы придем к десяти! Подготовьте мою каюту и еще одну… для дамы. До скорой встречи.
И Жиль заторопился обратно к своей Мадалене, к тому, что представлялось ему счастьем.
Уже всходило солнце, в порту закипела жизнь — там до самого заката воцарились буйство красок и гвалт.
Турнемин надеялся, что молодая женщина только еще встает, лениво потягивается и рассматривает в зеркало большие синие круги под прекрасными глазами. Но она уже стояла посреди гостиной, со строгой прической, аккуратно одетая и в накидке, которую раздобыла для нее Тисбе. Рядом с ней на полу стояла небольшая сумка.
Словно прислуга, ждущая расчета.
Жиль непонимающе взглянул на нее.
— Но… что ты тут делаешь? Почему так одета? Что все это значит?
— Я уезжаю.
— Ты… да нет же, сердце мое. Ты шутишь.
Мы уезжаем вместе. Я как раз только что из порта, капитан Малавуан ждет нас…
— Нет. Я имела в виду то, что сказала: я уезжаю… одна.
Он хотел подойти к девушке, но она оттолкнула его — Жиля поразило выражение ужаса на ее лице.
— Не приближайтесь!
— Перестань, Мадалена! Объясни, что случилось. Почему ты меня отталкиваешь? Мы ведь, кажется, договорились? Мы любим друг друга…
— Нет. Мы не договорились. Я просто, наверное, обезумела. Эта женщина… Олимпия опоила меня дьявольским зельем, и я стала другой… эта другая внушает мне только ужас!
— Ужас? Потому что ты любила меня и позволяла любить себя? Да ты сошла с ума!
— Наоборот, я пришла в себя, слава милостивому Господу. Разве я не боролась, разве не умоляла Всевышнего вырвать из моего сердца эту проклятую любовь, заставлявшую меня бредить, когда в соседней комнате спала моя бедная матушка? Прислужница дьявола смогла на время поднять этот бред из глубин моей плоти, но теперь колдовские чары рассеялись, я себе отвратительна… я себя стыжусь!
— Да это просто смешно! А как же, в таком случае, ты собираешься любить, Мадалена Готье? Кто научил тебя убивать радости сердца, облагораживающие радости плоти? Ты, говоришь, очнулась? Так посмотри вокруг! Оглянись: земля прекрасна, а природа — не что иное, как воплощение любви. На меня погляди: я люблю тебя, я готов покинуть ради тебя все.
Но ответом изумленному Жилю был холодный презрительный взгляд синих глаз.
— Я вас об этом не просила, — ответила Мадалена спокойно. — Я просила не мешать мне, дать возможность уйти.
— Куда?
— На корабль, раз капитан Малавуан согласен взять меня с собой. Вернувшись в Бретань, я посвящу остаток жизни Господу, я буду замаливать ужасный грех, в который вы меня ввергли.
— Ты пойдешь в монастырь?
Она гордо вскинула голову, в глазах сверкнул фанатичный огонь.
— Да, если меня захотят туда принять. К бенедиктинкам в Локмариа… Я искуплю, до последнего дыхания буду искупать безумные минуты, когда я, поддавшись дьявольскому наваждению, вступила с вами в преступную связь, погрузилась в разврат, да еще получала от этого грязное наслаждение.
Остолбенев от неожиданной перемены. Жиль закрыл глаза. Он сел в кресло — его не держали ноги, сердце бешено колотилось. То, что он услышал, вернуло его к далеким дням детства: его мать, как и Мадалена, была убеждена, что любовь — лишь позор и порок; отдавшись однажды ласкам мужчины, сумевшего ее соблазнить, она уже до конца дней не переставала искупать свою вину, свою и ребенка, родившегося от этой связи. Как же Жиль настрадался! Он будто снова увидел бледное лицо Мари-Жанны Гоэло — тугой белый чепец лишь подчеркивал его бледность, — вновь услышал суровый голос, обвинявший его в том, что он незаконно появился на свет: «Я не по доброй воле стала матерью. Меня заставили! Разве может каторжник любить свои цепи?»