Тут обучали французскому языку, математике, физике, истории, географии в умеренных дозах, а также латыни, но в дозах гораздо более значительных. Дисциплина в коллеже была суровой, внушаемые мысли – ограниченными и очень строго контролируемыми. За то, что однажды Жиль подобрал на улице клочок газеты и засунул его между страниц какой-то книги, ему пришлось перенести 20 ударов плетью, называемой «дисциплина», а также выстоять час на коленях на плитах часовни, читая молитвы.
Ко всему этому Жиль возвратился безо всякой радости, испытывая, однако, странное ощущение безопасности. В этих будто изъеденных проказой стенах Сент-Ива, где звучали напыщенные слова Цицерона или максимы Екклесиаста, соблазнительный образ Жюдит как бы заволакивался дымкой, подобно той, которой были окутаны персонажи легенд. Она будто принадлежала теперь к таинственному миру прудов и деревьев, к миру тех бестелесных существ, чьи легкие тени населяли близлежащий лес Пэнпон, античную Броселианду. Она была феей, увиденной в мечтах, она была Морганой, она была Вивианой… Она не была более живой, реальной Жюдит, и разум юноши начал успокаиваться.
Что же до занятий, то нельзя было сказать, что Жиль слишком отдавался учению. Он страстно увлекался историей, географией и естественными науками, но получал плохие оценки из-за неискоренимого отвращения к святейшей латыни, а также из-за упрямого и независимого характера, беспокоившего его наставников. Жиль имел, кроме того, склонность к изящной словесности, а уроки математики он посещал так, как посещают полезных знакомых, не стремясь видеть их слишком часто. Короче говоря, он был весьма средним учеником, и наставники коллежа Сент-Ив не вспоминали о нем, когда приходилось расхваливать репутацию своего коллежа.
Итак, Жиль вновь очутился в своей маленькой комнатке на улице Сен-Гвенаэль, комнатке, которую он снимал у одной старой девы, за весьма скромную плату предоставлявшей кров и не слишком обильный стол . Кров этот состоял из крошечной комнаты, дурно меблированной, без занавесок на окнах, без ковра, но зато с высоким окном и с лепными украшениями, покрытыми пылью, но придававшими комнате отпечаток некоего благородства. Кроме того, в своем камине Жиль мог нажарить зимой каштанов, чтобы умерить аппетит, редко удовлетворяемый постными супами хозяйки. К тому же он чувствовал себя здесь как дома более, чем в доме своей матери, потому что был наедине со своими мечтами и бедными сокровищами, составлявшими его движимое имущество: несколькими предметами одежды угнетающе простого покроя, несколькими принадлежностями туалета, раковинами и причудливой формы камнями, которые он подобрал во время своих странствий по песчаному побережью и полям. Здесь хранились также и его книги, конечно, только те, что были необходимы при обучении, однако среди них находились две книги, совсем не подходящие для будущего священника:
«Век Людовика XIV», сочинение г-на де Вольтера, и «Эмиль» Жан-Жака Руссо, читая которого юноша особенно наслаждался.
Все вышеперечисленное составляло маленький замкнутый мирок, в котором после бегства из Кервиньяка Жиль надеялся вновь обрести самого себя. Но довольно быстро он увидел, что это более невозможно, так как Жюдит чудилась ему даже во время чтения: прекрасные пленницы Александра Македонского или царица Клеопатра становились до странности на нее похожими, с огненными волосами и формами лучезарной плоти. Тогда он в ярости отбрасывал книгу в угол и всю ночь ворочался на своем набитом водорослями матрасе, безуспешно пытаясь уснуть.
Уснуть ему иногда удавалось лишь к утру, но сны, навеянные внезапным пробуждением плоти, уносили его в бездны, о существовании которых он и не подозревал, так что юноша просыпался от этих снов задыхающийся, обливающийся потом, с сердцем, тяжело колотящимся в груди.
Такие сны наполняли его тоской и стыдом. Это довело его до того, что незадолго до наступления Рождества Христова он не осмелился сказать о своих снах на исповеди и не явился на покаяние, как того требовали правила коллежа. В день, назначенный для того, чтобы вместе со всем классом быть подвергнутым ритуальному очищению души, он остался в своей комнате, сказавшись больным. В действительности Жиль лгал лишь наполовину, так как при одной лишь мысли о том, что ему придется вызвать к жизни полный безотчетного сладострастия образ Жюдит в пыльной тени исповедальни, где пахло затхлостью и гнилым дыханием невидимого священника, ему становилось дурно… Он пообещал сам себе, что если его все же принудят пойти, несмотря ни на что, в часовню на исповедь, он ни слова не скажет о тех видениях, что посещают его мысли и сердце по ночам, даже если ему придется солгать перед самим Господом.
Жиль чувствовал, что тяжко нарушил условия договора, который от его имени заключила его мать с Небесами, но в своем новом бунте испытывал нечто вроде горького наслаждения, смешанного со сладостно-мстительным страданием.
У него было чувство, что он спорит с Богом как равный с равным…
На следующий день после своей мнимой болезни, когда Жиль в обычный час вышел из своего дома на улице Сен-Гвенаэль, чтобы отправиться в коллеж Сент-Ив, проходя вдоль стен монастыря в сером холоде наступающего утра, он встретил одного из своих товарищей, по имени Жан-Пьер Керель, сына лучшего корабельного плотника в порту. Жан-Пьер бежал со всех ног в сторону, совершенно противоположную той, где находился коллеж Сент-Ив, хотя у него под мышкой и были книги. Жиль, редко бывавший в домах своих соучеников, у которых были нормальные отцы, как из-за природной дикости, так и из-за гордости, не смог противиться овладевшему им любопытству и окликнул приятеля:
– Куда ты так торопишься, Жан-Пьер Керель?
Ты знаешь, что коллеж совсем в другой стороне?
Ты что, потерял компас?
Керель остановился на месте как вкопанный.
– Да при чем тут коллеж! – ответил он, пожав плечами. – Ты что, не слышал, как пушка выстрелила, когда пропели петухи? Говорят, что «Сен-Никола», корабль господина де Сент-Пазана, о котором так долго ничего не слыхать было, только что вошел в порт. Я хочу увидеть его! Пойдешь со мной? Он пришел из Вест-Индии…
Жиль не заставил просить себя дважды. Франция и Англия воевали между собой, и вот уже полтора года как они пускали друг другу кровь при помощи пушечных ядер и абордажных сабель на большей части Атлантического океана, так что корабль, возвращающийся с Антильских островов, был большой редкостью, особенно в Ваннском порту. Большинство этих огромных парусников, что обменивались залпами на всех океанах мира, обыкновенно бросали якорь у пирсов Лорьяна, где располагалась главная контора могущественной Вест-Индской компании, или Нанта, французской столицы торговли черными рабами. Однако арматор де Сент-Пазан, упрямый и независимый, как настоящий потомок древних венетов , всегда считал необходимым, чтобы его корабли, откуда бы они ни пришли, бросали якоря против окон его конторы с маленькими зеленоватыми стеклами, и нигде больше.
Несмотря на туман и холод, довольно сильный для этой части Бретани, – стоял трескучий мороз, – в порту собралось множество народу. Толпа была веселая, над ней звонко раздавались звуки от постукивания сабо друг о друга, ее венчали белые чепцы, похожие на морскую пену в непогоду.
«Сен-Никола» был уже у причала, огромный, пузатый, низко сидящий в тумане реки, как курица в гнезде. Но было похоже, что эта курица вынесла многое. Соль разъела краску его корпуса, паруса, которые тощие матросы убирали, взобравшись на реи, показывая при этом чудеса ловкости, были грязные и заплатанные. Сами матросы с длинными, как у пророков, бородами и блестящими от грязи телами походили более на дикарей, чем на честных сынов древней Бретани.
Тем не менее вид этого убожества, говорящего о перенесенных в плавании лишениях, не мог заглушить радость от триумфального возвращения с трюмами, полными индиго, сахара и драгоценной древесины, которые вскоре превратятся в золотые экю, звенящие на конторках красного дерева, в серебряные монеты, зажатые в мозолистых ладонях, и в удивительные истории, которые станут рассказывать в дыму глиняных трубок в таверне Мамаши Гоз, пропахшей пенистым сидром.