Выбрать главу

— Она смотрела вам прямо в лицо, — сказал я, — со стороны могло даже показаться, что она хочет прочитать ваши мысли.

Она вошла через стеклянную дверь. Мимоходом помахала нам рукой, направляясь в обеденный зал. Как сейчас помню, я сразу почувствовал, что мой долг, срок которому был не больше, чем тот единственный далекий день, запомнить ее облегающее платье и туфли на каблуках и передать увиденное моему товарищу, добавив в качестве комментария, что она невероятно красивая, как любая женщина, в сердце которой поселилась тайная любовь: веселая, капризная, ранимая, сдержанная, молчаливая, апатичная, умоляющая, жалующаяся, суетливая, озорная, неугомонная, беззаботная, дерзкая, страстная, бешеная, как мелодия на струне “соль”, дрожащая, как тремоло у верхнего порожка, что, иными словами, она не менее прекрасна, чем те ноты, что в последнее время целыми днями звучат в ее голове.

6

Во время перелета из Брюсселя в Бордо мы с ним по этому поводу даже повздорили.

— Ах, прекратите!

— Да-да, — настаивал я. — Это и вправду имеет значение.

— Вовсе нет!

Он сделал глубокий вдох, покачал головой. Впрочем, я не понимаю, зачем я говорил все эти вещи, в которые, по крайней мере тогда, и сам не до конца верил.

— Это имеет значение, — упрямо твердил я.

Повернувшись к нему в узком кресле самолета, я снова пересказал в нескольких словах фабулу этого струнного квартета. Влюбленность женщины. Ревность ее мужа. Сопереживание композитора. Я загнул один за другим три пальца.

Он начал негромко, язвительно посмеиваться.

— Вот значит как! И все это вы выудили из партитуры?

— Это, э…, — я стал подыскивать слово, которое исчерпывающе выражало бы суть бесконечно таинственного процесса музыкального творчества. — Это прячется в самих нотах.

Он даже хрюкнул от удовольствия. Вытянул ноги в проходе и развел в разные стороны руки.

— Прячется! — слово ему явно понравилось.

Несколько секунд я уязвленно молчал, но потом сказал:

— Ладно, возьмем хотя бы письмо Яначека его обожаемой Камилле, в котором он пишет о том, что, сочиняя эту вещь, он думал о несчастной, измученной, заколотой кинжалом женщине, которую описал в своей повести Толстой.

Ван Влоотен: “Да-да. И она, музыка, сразу, непосредственно переносит меня в то душевное состояние, в котором находился композитор…”

Увлекшись, я не заметил первых признаков его ярости. Перенимая его высокопарный тон, я продолжил фразу: “Действительно, я сливаюсь с ним душою и вместе с ним переношусь из одного состояния в другое…” Я ведь тоже читал русские книги.

— Послушайте, — сказал Ван Влоотен. — Я люблю после обеда съесть что-нибудь сладкое.

— Да. Я тоже.

Как раз в эту минуту я заметил стюарда и кивнул ему.

Нам принесли профитроли.

— Как мы правильно сделали, — пробормотал Ван Влоотен, откусывая от пирожного. И затем, возвращаясь к теме, продолжил:

— Сопереживание композитора! При всем моем уважении, сударь, я считаю это не более чем индивидуальным допингом. Уж вы-то, такой умник-разумник, должны бы об этом знать.

— Должен бы это знать?

— Да, должны!

Его голос зазвучал резко. В ответ на что я примирительным тоном спросил: “И что же в результате применения допинга? В результате этого, скажем так, непридуманного индивидуального возбуждения?”

— Само произведение, сударь. Иначе говоря, форма, в рамках которой музыка становится музыкой.

Я облизал свои пальцы. Ван Влоотен пытался выудить из кармана носовой платок. Разворачивая бумажную салфетку, я стал рассуждать об огромном влиянии, которое оказывает музыка на нашу душевную жизнь — об этом было известно уже древним грекам.

— Они думали, что фригийский лад угрожает интересам государства, — сказал я.

Он с раздражением меня исправил.

— Вы, наверно, хотели сказать — миксолидийский. Но я понимаю, что вы имеете в виду.

— Музыка нами манипулирует, — сказал я.

— Это верно.

— Но в то же время она, естественно, может пробудить в нас только то, что, пусть в дремлющем виде, в нас уже было.

Он стал засовывать свой носовой платок в карман и довольно чувствительно заехал мне локтем в бок.

Я продолжал: “И, нравится вам это или нет, но в этом квартете бесспорно скрыто нечто такое, что по своей природе гораздо сильнее сопереживания”.