Тогда тоже было лето. Лето — время музыкальных фестивалей, конкурсов и мастер-классов. Я летел в Бордо, где в Шато Мелер-Брес готовились к проведению мастер-класса для струнных квартетов. В результате долгих переговоров удалось привлечь к участию в нем Эжена Ленера, в прошлом альтиста легендарного Колиш-квартета. Я надеялся, что сумею улучить минуту, чтобы взять у знаменитого музыканта интервью для исследования, над которым в ту пору работал. Мне казалось невероятным, что этот человек до сих пор жив и с ним можно будет поговорить. Поражал не его возраст — наверное, ему не исполнилось еще и семидесяти лет — а скорее некая предупредительность, особая, верная слуху преданность музыке, что составляет отличительную черту седой, почти бесследно ушедшей в прошлое эпохи, которую он собой олицетворял.
Не помню уже, почему я решил тогда лететь самолетом. Я люблю путешествовать поездом, ведь, несмотря на то, что сверхскоростной экспресс представляет собой суперсовременный состав с передвижным буфетом на колесах и фиксированными спинками кресел, несмотря на то, что машинист по рации называет на трех языках свое полное имя и фамилию и лично обещает пассажирам любую помощь в пути, чтобы затем до конца маршрута ни разу о себе не напомнить, у нас по-прежнему остаются вокзалы. Купольные перекрытия, семафоры, стрелки — смотришь из окна своего купе на медленно исчезающий из виду Salle d’Attente Première Classe[1] и понимаешь: покачивающийся, слегка вздрагивающий мир диванчиков, уютно устроившись на которых пассажиры, склонясь друг к другу, поверяют друг другу истории своей жизни, почти не изменился.
Когда я поднялся на борт самолета, улетавшего в Брюссель, Ван Влоотен сидел в кресле у прохода, рядом с моим. Пускай не лично, но мы уже были знакомы. Его считали и до сих пор считают выдающимся критиком, с независимыми взглядами, с блестящим пером, которое способно отличить, к примеру, когда причудливый рисунок, характерный для музыки двадцатого века, становится для композитора самоцелью, хитрой уловкой, а когда он — результат поисков зрелого ума, занявшего четкую позицию. То, что наш критик путешествует туристическим классом, меня не удивило. О нем было известно, что, по каким-то ведомым лишь ему одному причинам, он предпочитает скрывать от внешнего мира свое материальное благополучие. Об этой его особенности кто-то однажды заметил: “Так восточная женщина прячет свое красивое лицо”.
Я извинился. Он встал. Я протиснулся мимо него. Самолет поднялся в воздух, с задержкой не больше, чем на полчаса; причин волноваться по поводу пересадки в Брюсселе у меня не было. За двадцать пять минут, что длился этот полет, мы с моим попутчиком успели съесть по круассану и выпить по чашке кофе. Разговорились мы лишь после того, как Ван Влоотен в зале брюссельского аэропорта, несмотря на все свои манипуляции с тростью, врезался в мраморную колонну.
Он отступил назад:
— Черт побери!
Я поспешил ему на помощь и, взяв его под локоть, спросил:
— Вы не ушиблись?
Этот инцидент произошел вскоре после того, как объявили, что рейс в Бордо откладывается на неопределенное время. Тогда мы еще ничего не знали, но в течение нескольких последующих часов до нас, обрастая подробностями, дошло известие о том, что “Боинг 737” со ста пятьюдесятью пассажирами на борту, тот самый, на котором мы вскоре должны были лететь в Бордо, в силу пока еще не выясненных обстоятельств, потерпел крушение в Хитроу.
— Ушибся, да еще как! Этот столб выдвинулся по крайней мере на полметра вперед. Знаете что, любезный, пойдемте-ка поищем бар. Я угощу вас виски.
И хотя я и понятия не имел о том, где тут среди киосков и окошек различных служб может скрываться бар, я предупредительно взял его под руку. Мы прошли всего несколько шагов, и я, убедившись в том, что он знает дорогу, целиком положился на его чутье. За то время, пока мы пересекали зал, он не проронил ни звука. Мне показалось, что метров сорок пути вдоль стеклянной торговой галереи он идет, затаив дыхание. Я сжал его локоть, предупреждая, что сейчас нам предстоит обойти выросшую на нашем пути груженную доверху тележку, но тут он вдруг сам свернул вправо. Когда мы уже миновали препятствие, он, словно чтобы вполне удостовериться, слегка постучал по нему тростью — и действительно, там оно и было! Искоса взглянув в его лицо, я заметил на нем удовлетворенное выражение, но весь фокус я оценил лишь намного позже, когда узнал об особом типе восприятия, о своеобразном тонком механизме, который развивают в себе некоторые слепые, — он позволяет им заранее замечать препятствия, возникающие на их пути в виде деревьев, фонарей, контейнеров для мусора или стекла, велосипедных парковок; метра за два они опознают их как неподвижный объект, излучающий в темноте сигналы, неуловимые для органов восприятия обычного человека; эти колебания ночного эфира — вещь чрезвычайно тонкая, почувствовать их можно только в полной тишине, но порой, в минуту опасности или величайшего напряжения воли, слепому даже среди сутолоки и суматохи удается применить свой удивительный инструмент, натянутый подобно акустической сетке на его лоб, нос и щеки; давление на нее рождает тот тип восприятия, который раньше по праву считался зрением, но теперь смотрят уже не глаза, а все лицо целиком.