Она подошла к Карлуше, простерла над ним руку, унизанную кольцами, и выкрикнула:
— Чары-мары-тарабары, человечек восковой, повернись и стань живой!
Хозяйка паноптикума с глубоким поклоном коснулась пальцем шапочки карлика — и среди посетительниц послышались сдавленные крики. Восковая фигурка заморгала глазами, задвигала губами, дернулась — и ожила. Улыбаясь и кланяясь, Карлуша протянул вперед раскрашенную миску.
— Да это не паноптикум! — заверещала посетительница с пером, обернувшись к своему толстяку. — Что ты нес чушь, будто тут один воск? У самого у тебя из воска мозг! Глянь, у него нога шевельнулась… Господи, я, кажется, свихнулась!
Толстяк захрипел и вскинул палку; его спутница вскрикнула, схватилась одной рукой за бусы, а другой — за шляпу с пером и пустилась наутек.
— Она, верно, и впрямь свихнулась, — извиняясь, сказал толстяк. — Дурная баба. Это она не впервой вытворяет. Хватит, больше никуда ее водить не буду!
Владелица балагана торопливо поблагодарила зрителей за пожертвования, пожелала им счастливого пути и отодвинула занавес, пропуская их в последнее помещение, где на фоне черной бумаги белело несколько жалких человеческих скелетов, а под ногами раскатились рассыпанные бусы и валялось перо.
— А что стало с тетей? — заинтересовался Мили. — Она убежала?
— Убежала, — подтвердил пан Копферкингель, грустно взирая на скелеты, — наверное, не выдержала потрясения.
— А мальчик-карлик тут работает? — спросил Мили.
— Скорее всего, он внук хозяйки, — ответил пан Копферкингель.
— Бедная женщина, — сказал он позже, когда все вышли из шатра на свежий воскресный воздух. Пан Копферкингель полуобернулся назад и поглядел на толстяка с палкой — тот держал в руке шляпу. — Бедная женщина, надеюсь, с ней не произошло ничего серьезного. Это ведь всего лишь паноптикум, балаганный аттракцион; современная медицинская наука поможет ей. Да вот хоть наш добрый, человечный доктор Беттельхайм наверняка бы ее вылечил. Драгоценная моя, тебе приходилось видеть кабинет доктора Беттельхайма? — улыбнулся он Лакме. — Он как-то позвал меня к себе. У него на стене висит прекрасная старинная картина… Впрочем, это неважно… Страшно подумать, какие несчастья некогда испытывали люди. Перед чумой они были совершенно беззащитны. Средневековье, одно слово.
— Средневековье, Роман, — сказала Лакме, когда они вышли на улицу, — преследует людей и сегодня. Не чума, так что-то другое.
— Это верно, — кивнул пан Копферкингель. — Сегодня людей преследуют голод, нищета, эксплуатация, всяческие бедствия — и новые болезни, которые тогда еще были малоизвестны, к примеру, лепра… Взять хоть пана Штрауса, и не одного его… — Пан Копферкингель потупил глаза. — Чего они только не натерпелись в жизни! Правда, все эти страдания преходящи, в конечном итоге человек освобождается от них, сбрасывает цепи, перевоплощается… И даже те, кто умер тогда от чумы… — пан Копферкингель ненадолго задержал взгляд на витрине попавшейся по пути кондитерской. — Люди перестали страдать, они давно мертвы. Ну и что? Это ждет всех — но не сразу, не вдруг. Мы же стремимся сократить страдания сейчас, покуда еще длится наша единственная, неповторимая жизнь. Именно так говорится в нашей замечательной книге о Тибете.
Он помолчал и добавил:
— В средневековье покойников хоронили в общих могилах и засыпали их известью, чтобы предупредить распространение заразы. Между тем было бы умнее сжигать их! И зараза бы не грозила, и истерзанные болезнью тела несчастных обращались бы в прах куда быстрее! Но как я счастлив, дорогая, — улыбнулся пан Копферкингель Лакме, — что способен обеспечить вас лучшим жильем, нежели люди имели в прежние времена. Прихожая, пианино в гостиной, приемник в столовой, ванная… Не Бог весть что, но, может, будет лучше, раз уж у нас есть пан Штраус. При случае я все же увеличу его долю. — Пан Копферкингель ласково улыбнулся Зине, которая шла подле них, и оглянулся на Миливоя, плетущегося далеко позади: он, должно быть, застрял у одной из витрин — скорее всего той кондитерской, мимо которой они только что прошли.
Пан Копферкингель остановился, и Лакме с Зиной остановились, поджидая Мили, а когда он наконец догнал их, пан Копферкингель сказал:
— Ну, Мили, как поживает племянник доктора Беттельхайма Ян? А Войтик Прахарж с четвертого этажа? — И тут же, еще не дав Мили ответить, добавил: — Не отставай, Мили, поторопись!
— Я приобрел для тебя, любимая, картины, — сказал как-то пан Копферкингель своей жене в их замечательной столовой, в которой стояли — кроме всего прочего — книжный шкаф, горка, торшер, трельяж и радиоприемник. — По случаю первой крупной выручки. Это чтобы наш дом стал еще краше.
— А ты перечислил проценты пану Штраусу? — спросила Лакме.
— Конечно, — ответил он, тронутый ее щепетильностью, — причем не треть, как обещал в «Серебряном футляре», а сразу половину. Этим я и сам избавился от ощущения, что я его обманываю, и для него приготовил приятный сюрприз. Дети дома?
— Зина на музыке, а Мили с Яном Беттельхаймом.
— Я рад, — улыбнулся пан Копферкингель, — Ян Беттельхайм — хороший, воспитанный мальчик, пусть Мили дружит с ним. Ян никогда не уходит дальше моста. Он успешно учится, любит музыку, его часто водят в оперу… он не пьет, не курит… Да-да, дорогая, — пан Копферкингель встретил улыбкой удивленный взгляд Лакме. — То, что ему только четырнадцать, как и Мили, еще ничего не значит. Возьми, к примеру, Войтика Прахаржа с четвертого этажа. Ему пятнадцать, а его отец… мне жаль его…
Лакме вновь недоуменно поглядела на мужа, и пан Копферкингель не без смущения пояснил:
— Мы, конечно, не вправе критиковать и судить других, у каждого из нас, будь он даже такой же праведный трезвенник, как я, множество своих недостатков. Но пани Прахаржо-ва пожаловалась мне вчера на лестнице, что ее муж пьет.
Он перевел взгляд на принесенный сверток и закончил:
— Пьет, и чем дальше, тем больше. Если так пойдет, то он станет натуральным алкоголиком. Наш разговор, к несчастью, слышала Зина, это меня очень огорчает, и я жалею пана Прахаржа, но еще больше я жалею пани Прахаржову и их Войтика. Боюсь, что мальчик пойдет по стопам отца. Бывают пороки, которые передаются по наследству. Похоже, что Войтик Прахарж уже курит, и он, как и наш Мили, любит уходить из дому. Бог знает, от кого Мили досталась эта склонность, но только не от меня и не от тебя, мы-то всегда были домоседы… Как вспомню об этой истории с Сухдолом… Знаю-знаю, — тут же нежно сказал он, заметив укоризну во взгляде Лакме, — спиртным и сигаретами наш Мили, слава Богу, не балуется, он хороший мальчик, и я рад, что он общается с Яном Беттельхаймом. Дальше моста они не уходят.
Потом он сказал:
— Кстати, насчет пана Прахаржа… надо предупредить Зину, чтобы она нигде об этом не болтала, особенно при Войте, подобное известие об отце могло бы потрясти его. Ну, а теперь, дорогая, — пан Копферкингель улыбнулся, — повесим подарки. Позволь, перед тем как развернуть пакет, я расскажу, как я их нашел.
Пан Копферкингель достал ножницы, чтобы перерезать веревки, и сказал:
— Дело было так. По дороге с почты мне пришло в голову купить что-нибудь для дома. Как ни прекрасна наша квартира, мы должны и дальше ее благоустраивать, как сказала бы твоя тетушка из Слатинян, эта добрейшая женщина, почти святая; кроме того, возможно, нам предстоит принимать деловых людей, ведь помимо пана Штрауса я собираюсь нанять и других; впрочем, оставим это. Так вот, по дороге с почты, — продолжал пан Копферкингель, разрезая веревку, — я зашел к багетчику пану Голому, ты его, наверное, не знаешь, я и сам видел его сегодня впервые в жизни… это пожилой одинокий человек, вдовец, жена у него умерла восемь лет назад, и остался он вдвоем с дочерью, которая, когда я вошел в мастерскую, отмеряла за прилавком багет и выглядела очень привлекательно: совсем юная розовощекая девушка в красивом черном платье… У пана Голого были сплошь одни дешевые березки, сирень да маки — короче, ничего стоящего, кроме разве что единственной картины без рамы, для которой его дочь и отмеряла багет. А эти картинки, — пан Копферкингель показал на сверток, — стояли в углу, он даже не предполагал продать их, хотел только вставить в рамку; это две гравюры, за обе он просил всего восемь крон, добрый человек…