После ужина Копферкингель поцеловал свою небесную и предложил ей:
— Пойдем в ванную, Лакме, прежде чем раздеться, надо там все приготовить.
И он взял стул, и они пошли, а кошка внимательно наблюдала за ними.
— Здесь жарко, — сказал Копферкингель и подставил под вентилятор стул, — кажется, я переборщил с отоплением. Открой-ка вентилятор, дорогая.
Когда Лакме встала на стул, пан Копферкингель погладил ее лодыжку, набросил петлю ей на шею и пробормотал, ласково улыбаясь:
— А что, если я повешу тебя, дорогая?
Она улыбнулась мужу, очевидно, не расслышав его слов, а он резко ударил ногой по стулу — и все было кончено.
Натянув в передней пальто, Копферкингель отправился в немецкую уголовную полицию и продиктовал там для протокола:
— Ее толкнуло на это отчаяние. Она была еврейкой и не смогла жить со мной под одной крышей. Возможно, она догадывалась о том, что я собираюсь развестись с ней, потому что этот брак был несовместим с моей честью истинного арийца. И добавил про себя: «Я жалел тебя, дорогая, очень жалел. Ты стала грустной, понурой, и это вполне понятно, но я — немец, и мне пришлось принести тебя в жертву. Я спас тебя от мук, дорогая моя, а они наверняка предстояли тебе. Сколько страданий, небесная, принесла бы нам в новом, счастливом и справедливом мире эта твоя еврейская кровь…»
Лакме была кремирована в Слатинянах… а пан Карл Копферкингель получил пост директора пражского крематория. Он отправил на пенсию пана Врану, у которого было что-то с печенью. «Привратник уже старый, — решил Копферкингель, — он пришел сюда за двадцать лет до моего появления в крематории, пускай отдыхает; пани Подзимкову, уборщицу, я уволил, потому что она побаивалась Храма смерти, но я избавлю ее от страха…» — а вот пана Дворжака он оставил. «Вы знаете, пан Дворжак, — сказал он ему, — мне нравится, что вы не курите и не пьете. что вы такой же трезвенник, как и я.» А еще он оставил пана Пеликана и пана Фенека. «Надо спасти его, — думал он иногда в своем директорском кабинете, — он ведь едва держится на ногах». Когда Копферкингель проходил мимо привратницкой, пан Фенек начинал всхлипывать и быстро залезал к себе в будку… как собака.
Да, для детей поступок их матери оказался потрясением, однако жизнь учит нас смиренно переносить ее удары.
— Нынче, дражайшие мои, — сказал Копферкингель своим солнышкам, стоя с газетой в руках посреди столовой, — нынче жизнь — это борьба, мы с вами живем в великое революционное время и обязаны мужественно переносить все испытания. Милостивая природа освободила нашу незабвенную от оков земного мира и вновь обратила ее во прах; ей открылся космос, и я не исключаю, что у вашей матери теперь иная телесная оболочка — ведь кремация заметно убыстряет процесс. Она была хорошей, доброй женщиной, — добавил пан Копферкингель, — верной, тихой, скромной, ей уже просиял вечный свет, и она навсегда обрела покой. — И Карл Копферкингель раскрыл газету. — В человеческой жизни все очень зыбко, — продолжал он. — Будущее неопределенно, и люди зачастую страшатся его. Определенна и неотвратима одна только смерть. Впрочем, есть еще кое-что: тот новый, счастливый строй, который будет вот-вот установлен в Европе. Итак, новая, цветущая Европа фюрера и — смерть, вот что ожидает человечество… В сегодняшней газете, — он зашуршал газетным листом, — напечатано одно красивое стихотворение, мне даже кажется, что оно было написано в память моей драгоценной Лакме. Я сейчас прочту вам первую строчку: «Сумерки, день спешит обручиться с вечером.»
Потом он отложил газету в сторону, извлек из шкафа книгу о Тибете и вновь обратился к детям:
— Теперь, нежные мои, когда мы с вами лишились матери, я обязан заботиться о вас еще усерднее, чем прежде. Зинушка, — он улыбнулся дочери и опустил глаза на книгу о Тибете, которую по-прежнему сжимал в руке, — ты красива, как твоя мать, ты дружишь с паном Милой, но после каникул тебе придется перейти в немецкую школу. И тебе, Мили, тоже. — Он посмотрел на мальчика долгим испытующим взглядом, а потом опять перевел глаза на книгу о Тибете и слегка наморщил лоб, этот мальчик с тонкой, нежной душой все больше и больше беспокоил его. «Он никогда не походил на меня, — думал он, уставившись на желтую коленкоровую обложку, — никогда. да еще эта подозрительная склонность к бродяжничеству. Как бы он опять не заблудился где-нибудь в ночи и мне не пришлось бы разыскивать его с полицией, как тогда в Сухдоле. А его приятель боксер вместо того, чтобы закалять и укреплять дух Мили, только портит его и сбивает с истинного пути. Не превратиться бы ему в Войту Прахаржа из нашего дома!»