Выбрать главу

— Есть ли у кого жена красивей моей, как полагаешь?

Вавилова раздражала привычка Зинаиды откидывать голову назад, — и он сказал:

— Нынче спрашивают — не красивей, а умней! — И он сразу понял сказанную им обидную глупость, которую «пять-петров» запомнят, и они, точно, один за другим посмотрели на него медленно, и старший Колыван отозвался:

— Одно, что она верна, — это, гражданин милый, уже ум. Она семь лет глаза поднимала только на родных. Изъяснился ты!..

— Есть чему радоваться, — сказала Зинаида мужу с неудовольствием, и опять закинула назад голову.

«Пять-петров», все еще думая об обиде, нанесенной им Вавиловым, смотрели в пол. Марина Никитишна, жена Колывана, собрала в беседочке, аккуратно сбитой из досок и даже окрашенной, среди малинника, — закуску. Она несла бражку и ласково напомнила мужу, не помнит ли он, как она раз, сготовивши тоже бражку в бочонке, попробовала его всколыхнуть, и как выскочила пробка, и как ударила бражка пеной, и побежала она на фабрику, с перепугу, за мужем, а дорогу к мужу она перепутала, и вывел ее в цех Колесников, и был тогда Колесников еще с полными волосами… Колыван Семеныч прервал ее:

— Отличное время было, хотя и при капитализме: теперь и фабрику-то огораживают, как окопы, да еще и с пропусками, и на бражку-то надо от пайка отделять…

Марина Никитишна продолжала, собирая тарелки, что побежали они с мужем домой, а пока прибежали, бражка-то и вытеки.

«Пять-петров» взялись за стол, чтобы нести его в беседку. Зиновий отстегнул пояс с револьвером — он служил милиционером. Стол был длинный и крепкий, видимо, сделанный своими руками. Все пять несли стол легко и быстро. Они высоки и загорелы. Малинник вычищен, приглажен, и ягоды в нем в меру зрелые, покрытые легким пушком, и весь малинник в чуть заметной, хозяйственной паутине. Вера поставила на стол четверть с бражкой; Колесников гудел в доме; Вавилов плохо разбирался, почему он пошел за «пять-петрами» и за их столом.

Они сели. Вавилов стоял перед ними. Они смотрели на Вавилова. Они не приглашали его сесть. И Колыван Семеныч сказал торопливо, пока еще не пришли женщины и Колесников:

— Ну что, рыжий, чужой хлеб науживать явился? Жри, слякоть!

Они смотрели теперь на него нагло и весело. Он отошел, пощупал волосы.

Они захохотали. Он направился к воротам, младший сказал, заливаясь смехом:

— Щеколду не проглоти со страху!

III

Он тяжело перетащил свое тело через порог калитки. Остро пахучила улицей фабричная пыль. Он опустился на лавочку у ворот. Трое: Мезенцев, Пицкус и Лясных играли в карты подле забора. Пицкус вытянул к нему маленькое волосатое ушко. С. П. Мезенцев злорадствовнул:

— Доведывался до пяти-петров, рыжий?.. Вижу, удачно…

Из-за угла, размахивая руками, выбежала милиционер-женщина в коротенькой юбочке цвета хаки. Что-то крича, она устремилась вдоль улицы, туда, где виднелась ярко-голубая крыша Правления фабрики. Пицкус устремился за милиционером. Послышался свисток. Взвизгивавшая собака в малиннике «пяти-петров» (изредка слышно, как Колесников милостиво дразнил ее костью) залилась. Калитка распахнулась, и Зиновий-милиционер, пристегивая револьвер, понесся к Правлению. Он весь погрузился в величие своего перепоясывания.

Событие и место, которые разнюхал Пицкус, достойны более ярких красок и сильных слов, нежели те, коими располагает описатель замечательных дней Кремля и Мануфактур.

Пицкус увидел Правление, и Пицкус увидал и услыхал Бухгалтерию! Перед ним длинным полем раскинулись столы, неисчислимое количество синих абажуров поникло, колыхалось, плыло. Под абажурами с костяным шелестом топтались бумажки. Словно изогеотермы и словно изогиеты проносились среди бумаг, испуганно повисших на арифмометрах и ундервудах, — десятки, сотни комиссий и ревизий. Умоисступленно они требовали справок! Никакой лунелабий не смог бы измерить величия комиссий! Вотще инферии взывали к их жалости и снисхождению!!!

И вот к этому таинственному и разговорчивому дому под невероятно голубой крышей явился Измаил на своем коне «Жаным». Грохоча и размахивая саблей, пронесся всадник по всем маршам лестниц. Отрясая седую пену с удил, замер конь у перегородки подле белесой машинистки, необычайно грустной (так как в свободные, редко свободные, минуты она считала, сколько ей вчера раз сказал «люблю» ее милый; сегодня ей нечего было считать — милый покинул ее).

Измаил поднял саблю над зачесанными назад, вбок, вперед, над лысыми, считающими и соображающими, над белесой и грустящей машинисткой, — вознес свою сталь с изображением знаменитой обезьяны — «Мамун» (Измаил поссорился сегодня со своим сыном Мустафой); Измаил жаждал подвигов, он возопил: