Агафья собирала в сторожку лопаты и кирки. Пять тропинок проложено среди яблонь к калитке. На Агафье надето все то же старомодное бархатное платье. Тихая тревога овладела ею. Она видела много взоров, обращенных на нее. По всем пяти тропкам шли к ней люди с одинаковыми взглядами и с торопливыми жестами. Они несли лопаты, топоры, а кто шел и пустой. Яблони, изрешетенные розовыми плодами, висли над ними укоризненно. На первой тропинке, рытой цветными лопатами, которые принес Хлобыстай-Нетокаевский, заведующий типографией, недавно вступивший в общину, стоял он сам со своим прокуренным ртом, со ртом-язвой, со ртом-ямой. За ним Сережка Гулич, извозчик из Москвы, жулик, говорят, и сводник, приятель Щеглихи, владелицы чайной «Собеседник», и она сама, А. Щеглиха, позади Сережки весело смеется, сотрясая мощные свои телеса. На второй тропке, прокладываемой грубой киркой, так как там залежался щебень, стоял Ефим Бурундук, охотник-дачник с Туговой горы, большеголовый, коротконог. Ермолай Рудавский, бывший когда-то работником у Лопты и женившийся на его племяннице, изнасилованной фабричными, получивший за эту женитьбу десять тысяч; сам он состарился, и жена его умерла, а он все мучается этими десятью тысячами. Осип Аникиев, кроткий плотовщик и каменщик, и рядом с ним белесый Прокоп Ходиев, футболист, крючник. На третьей тропке его жена Ольга и Никита Новгродцев, тоже плотовщик, силач, кулачный боец, очень радующийся тому, что приехал в Мануфактуры Милитон Колесников, который хвастает, что возобновит «стенку». Алеша Сабанеев, водитель медведей, здесь же, он принес приветы от общины в слободе Ловецкой. На четвертой тропке, разговаривая с Милитиной Ивановной, женой немца Зюсьмильха, фактора монастырской типографии, бесследно исчезнувшего на войне, топтался курносый Захар Лямин, и жена его Препедигна фыркала на него. Архип Харитонов, приказчик из кооператива, молодой и, как говорят, ростовщик. Шурка Масленникова и ее сестра Надежда, недавно обращенные, кружевницы и прислужницы в чайной «Собеседник», и с ними Егорка Дону, воспитанник Милитины Ивановны, сын французика-коммивояжера П.-Ж. Дону, тоже скрытого войной, бойкий и востроглазый, поддразнивая, посматривал на Машу, дочь Милитины Ивановны, ленивую и тупую девицу. На пятой тропке, подле бани, были монахи-наборщики: Лимний, мучившийся бешенством своего пола; Феофил; Николай, вечно восхищенный землей; появился где-то сбоку высокий и полный, похожий на актера, Афанасий Тарре, последний из владельцев Мануфактур, прозванный за блаженный разум свой Афанасом-Царевичем, — взглянул на малиновое платье Агафьи, перекрестил воздух, грузно подпрыгнул и убежал.
Профессор З. Ф. Черепахин спутал своим появлением все пять тропок. Он по-прежнему выспрашивал, где ж ему найти Луку Селестенникова, и по-прежнему в руке его трепетало открытое письмо, теперь уже со штемпелем «Самара», и по-прежнему он перебивал свои расспрашивания какими-то никчемными разговорчиками и притчами. Так, посмотрев вслед Афанасу-Царевичу, он сказал:
— Тридцать лет человеку, кораблики пускает, а гуляю я третьего дня, наблюдаю в лугах курган, через который я некогда проводил археологическую траншею. Стою я у этой траншеи и думаю, хотя была империалистическая война и сын мой сражался на французском участке фронта добровольцем, заметьте, отец Гурий, — собой же я был жизнерадостен, переписывался с актером, он и теперь мне пишет, видите — письмо, — Афанас-Царевич прерывает меня: «Ты, профессор, канаву рыл, уже зная о потере сына. Ты рыл канаву и говорил всем уходящим: «Вот, видите, как я хорошо оплачиваю работу и хорошо с вами обхожусь, так знайте, что канаву я рою для того, чтобы разошедшийся во все стороны и во все страны народ рассказывал — каким изумительным от отчаяния способом профессор ищет своего сына Доната. Сын, растрогайся и вернись к отцу!» Я внес, сегодня же, эти измышления блаженного в книгу свою, собственно, в материалы свои под названием, собираемые, «Отрада». Здесь, ради бога, ради бога, не подумайте намек или некое контро с жизнью, отнюдь!..
— Уехал, — сказал подошедший к профессору И. П. Лопта, — уехал Лука Селестенников на охоту и вернется не раньше зимы.
— Невозможно, — испуганно воскликнул профессор, смяв письмо, — невозможно ему уехать, не поговорив со мной.
— Уехал, — с каким-то наслаждением даже повторил И. П. Лопта.
Они остались одни, эти трое стариков, — сухой Лука Селестенников, улыбающийся так, что улыбка наискось пересекала его лицо; Ермолай Рудавский, постоянно чем-то заостряющий свою душу, и И. П. Лопта. Все они трое сидели на лоптинском широком сундуке, на столе перед ними лежала опись имущества и денег, сданных И. П. Лоптой Общине собора Петра Митрополита. Лопта сидел напряженно, как бы изрывая изнутри себя гордость. Лука Селестенников рассматривал Евангелие, которое И. П. Лопта, вместе с сундуком, оставил.