С. П. Мезенцев собрал руками к своему животу три головы «думающих» и сказал так, чтобы Вавилов слышал: «Такая соображения: губерния наша, которая и раньше не была производительной, а жила-существовала на отхожие заработки, теперь в положении города. И вот, окончив уборку, выясняют, что недород… Мы и пошли. Мы приходим в вик и видим столы. «Где же, — спрашиваем мы, — у вас председатель?» Встает такой рабоче-крестьянский мужик. «А вот, — отвечает, — у этого стола». И стол тот, как сосна в лесу, ничем не отмечен, заметьте. Мы подходим к этому столу и прикрепляем заказанный ранее типографский плакат: «Председатель волисполкома». Душа у него смазана. Мы его обдокладываем: так и эдак, а губисполком и центр предполагает ввиду надвигающегося недостатка, вежливо выражаясь, перенести не только производство, но и город на паек и посему приписать все окружающие Мануфактуры деревни и села к городу Мануфактуры, дав им названия пригородов, дав им номера улиц и номера домов, а пока мы представляем вам мандат (от… имярек) и право принимать заказы на номера для домов и на таблички с наименованием улиц. Табличка стоит, писанная на жести, — три рубля, задаток рубль, получаешь квитанцию. Мужик жаден, мужик завидует пролетарию, мужик есть мужик, его надо жмать… Ежли обойти две тысячи домов, а ежли пять…
— Мы думаем! — заорал восторженно М. Колесников. — Гусь-Богатырь, ты посмотри, как мы думаем!..
Едва Гурий закрыл за собой дубовые подвальные ворота, едва он ступил несколько шагов и сухой песок заскрипел под ногами, — как сухой восторг потряс его тело. Он правильно прожил эти первые дни в Кремле, и «тот, который находится с ним», доволен! Профессору даже непонятно, почему замечательный воспитанник Академии отказывается от духовного сана; Хлобыстай-Нетокаевский с изумлением смотрит, как Гурий правит корректуры; Агафья умилена, так как Гурий вдруг во всем согласился с ней, да и она признала правильным печатание Библии.
Монах Николай ждет в типографии первые оттиски Библии! Поломойка и стряпуха Агафья, которую все обездоливали, оказалась не только красавицей, но и великоразумным человеком: она в несколько дней разобралась и в технике печатания книг, и в счете на листы, и даже в весе и в размерах бумаги, предлагаемой типографией.
Свет от ворот скрылся, Гурий зажег свечу. Подвал раздваивался: направо шли монастырские склады, сюда клали на сохранение скарб мирян при нападениях врагов, в мирное время здесь хранили хлеб и даже вгоняли сюда скот, здесь же висели монастырские весы, и здесь монастырь принимал свою часть с мирских промыслов и здесь же измерял добычу со своих обширнейших угодий. Налево находились подвальные часовенки и ниши с останками прославленных отцов кремлевских, и здесь же лежал первоосвятитель кремлевский епископ Варлаам.
Гурий повернул налево. Чем дальше, тем суше и туже воздух. Шаги звучали, как ветер. Темнота, рассеиваемая светом свечи, казалась серой и короткой. На стенах Гурий видел бронзовые остатки подсвечников, канделябров и лампад. Лампады перед могилами епископов тлели неугасимо целые столетия, и в семнадцатом году проезжие матросы с каких-то металлических судов ворвались в подвалы, думая найти здесь офицеров; долго они блуждали, сорвали бронзу и, убедившись при выходе на солнце, что это не золото, не доходя даже до своего корабля, покидали лампады в Волгу.
Воздух поизумрудел, заколебался, Гурий понял, что близко зало, где лежит епископ Варлаам. Сердце Гурия встрепетно встаяло. Он остановился, вздохнул и, высоко подняв свечу, шагнул. Золотой узор изукрашивал намогильный камень епископа. Камень был огромен и темно-зелен. Его привезли из Персии, он похож на ложе, его изголовье изобилует надписями легкомысленных персидских поэтов. Князья ужгинские так презирали басурман, что даже не верили их письменности, надписи эти они считали орнаментом. «И они правы, — подумал Гурий. — Все проходит и забывается, все мысли и поэты, остается один орнамент». Гурий вспомнил грубую скуфью и палку епископа Варлаама, которые хранятся в соборе, епископ, наверное, был скуп, суров и сутул. Он ходил по земле, собирал людей к Христу, он умел их увещать ласково и умел гнать плетью. Он умел их вести…
Горечь овладела сердцем Гурия. Он упал на колени. Он просил «того, который был с ним», не отходить от него, не лишать его милосердия и смирения. Путь, им избранный, тяжел и долог, но он полезен церкви! Он пойдет по нему, его не свяжут ни отец, ни дом, ни жена. Жена! Он вспомнил Агафью. Он смотрел на камень. Золотой орнамент на зеленом камне, а камень похож на ложе. Ложе! Ложе его и господь его!! Он отказывается от епископства не ради женщины, и отказался он тогда, когда не свершилось еще в Кремле появления Агафьи. Кто посмеет сказать и посмеет подумать, что Агафья, ее нежное и великое тело святейшей девы и хозяйки, поколебала его!.. Утром сегодня он проходил мимо ее комнаты, и дверь она сама, — он видел ее руку, — она сама распахнула дверь. Она стояла, держа белую одежду в руках, глядела ему в рот, и он видел ее тело, в котором каждый мускул лопотал о силе и обилии. Гурий сказал ей; «Господь с тобой, жено», — и закрыл дверь. Ему показалось, что он услышал плач за ее дверью. Он остался доволен — и тогда и сейчас. Он трепетно вгляделся в глубь изумрудного мрака. Дуновение белых и нежных шагов послышалось ему. Он встал. Он увидал опять белые одежды. Страх и ужас потрясли его. Он потерял свое тело, он его уронил, он испугался падения.