Так он это молвил, словно ведет речь о самом обычном. Старый царь взглянул на него зорче:
— Патриций? А род свой позоришь таким бесчинством! — видно, это имя было ему известно. — И много вас, римских граждан, тебе под стать?
— Я не один.
Было черно вокруг, и река едва виднелась, а дальше — тьма. И кто знает, что он видел в этой темной дали, и почему смотрел в нее так долго… Потом снова обернулся к царю:
— Многие следом за мною ждут той же чести. Если угодно, готовься каждый час рисковать головой, встречать вооруженного врага у порога. Такую войну объявляем тебе мы, римляне! Не бойся войска, не бойся битвы, — будешь ты с каждым один на один.
Вокруг закричали люто — «Смерть ему!» И правда, это ли не дерзость — в столь грозной доле не устрашаться, а устрашать других… Нет бы кинуться в ножки царю, — и всем бы пришлось по нраву, и, глядишь, вымолил бы себе легкую смерть. А так Порсенна велел развести вокруг костры, суля ему пытку, если он не признается тут же, что скрывается за его темной угрозой.
— Ну, что молчишь, римский щенок? Не боишься огня?…
Его обступили со всех сторон. И отовсюду скалилась глумливая злоба.
— …римская падаль… ничего, шкуру подпалить — заговорит…
Он посмотрел на царя, окинул взглядом тех, кто стоял подле него. И чуть усмехнулся — так, будто говорил: ну и мразь же вы! А потом вдруг стремительно шагнул к жертвеннику, из которого вырывалось пламя, и положил правую руку в огонь.
Кто-то дико вскрикнул, потом стало очень тихо. А он, стоя перед царем, молча смотрел ему в лицо, меж тем как огонь сжигал его руку, и жег ее, будто ничего не чувствуя… и так сгубил… покуда царь не вскочил вдруг со своего места и не приказал оттащить его от алтаря.
И, взглянув ему в глаза, царь на миг заслонился — будто ему грозила опасность от безоружного человека, который сам себя обрек на пытку…
— Отойди, — сказал Ларс Порсенна. — Ты безжалостнее к себе, чем ко мне! Я велел бы почтить такую доблесть, будь она во славу моей отчизны; ныне же по праву войны отпускаю тебя на волю.
И среди мертвой тишины отдал ему меч, протянув оружие с возвышения. Он принял меч левой рукой. Потом его и прозвали — Сцевола, что значит Левша…
— Поскольку в такой чести у тебя доблесть, — сказал он царю, — прими от меня в дар то, чего не мог добиться угрозами: триста римлян поклялись преследовать тебя таким способом. Первый жребий был мой. А за мною последует другой, кому выпадет, и каждый придет в свой черед, пока судьба не подставит тебя удару!
По воде пробегали дрожащие отблески от факелов дозорных, и только поэтому Тибр был виден в ночи. А когда огни гасли, темная гладь реки вновь сливалась с окружающей тьмой, и осажденный город, лежавший на другом берегу, тоже утопал во мгле. Казалось, рассвет не наступит никогда… Но все же придется дождаться утра. Там, в городе, заступила в дозор новая стража, и впотьмах они встретят как врага любого, кто будет пробираться подобно ему — с вражеской стороны, во вражеской одежде… Да ведь никто и не ожидал, что он вернется…
Отойдя в сторону, он сел под стеной одного из крайних шатров. Вокруг затаилась глубокая черная ночь, мелькали пляшущие тени от костров и тени людей, слышался настороженный говор. А придя сюда, он слышал звон кубков, и пьяные выкрики, и смех. Здесь знали, что рано или поздно ослабевший город за рекой падет — нужно лишь выждать, — и шумно праздновали будущую победу. Но в эту ночь едва ли кто-то осмелится продолжать веселье, если рядом бродит вражеский лазутчик, посягнувший на жизнь царя, а следом за ним готова прийти толпа убийц… Изредка он ощущал на себе пристальные взгляды, но ему было все равно. На него внезапно навалилась парализующая усталость, постепенно начал одолевать полубред, и только усилием воли он заставлял себя оставаться в сознании. Огонь снова жег его с той же беспощадной яростью, терзая руку, охватывая все тело, а потом жар сменялся ледяным холодом, но боль от раны не отступала ни на миг. Временами он чувствовал палящую жажду. И ненависть. Ко всем, кто окружал его здесь, к тому, кто уберегся от его меча, но прежде всего к самому себе — за то, что не смог убить…
Рядом мелькнула тень и застыла. Он повернул голову. Та самая девушка… Ее побелевшее лицо виднелось тогда в толпе, странно выделяясь среди других лиц — настолько искаженных злобой и ненавистных ему, что все они будто сливались в одно. Она тогда почему-то смотрела так, словно ее саму должны сжечь заживо… И так же смотрела сейчас. Не в себе она, что ли, эта лагерная девка? Подступив ближе, она склонилась над ним, вздрогнула и на миг отвела глаза, и, судорожно вздохнув, прошептала что-то, так тихо, что он не расслышал, а потом снова молча уставилась на него. Он хотел сказать ей, чтобы шла отсюда, но, видно, она прочитала это в его глазах и сама шарахнулась прочь — только звякнуло ожерелье и зашуршал подол… Да что взять с девчонки, — похоже, многие здесь решили, что он не простой смертный. Это было ясно из того, как перед ним расступались, из шепота, доносившегося вслед… Будь он посланцем богов, уж наверное, не ошибся бы так непоправимо! И ваш царь сейчас был бы мертв. «Ты свободен»… разве теперь важна для него свобода? Хотя еще может статься, что его невольная ложь обернется правдой. Пусть пока нет никакого заговора, и пусть не будет трехсот, кто решится последовать за ним, — но за нескольких он готов поручиться, как за себя самого! И другой окажется удачливее… да помогут ему боги…