— Пролез. Следов взлома нет.
— Стало быть, ключ использовали или слепок сделали. Чего украли-то?
— Ничего. Урна передвинута в угол.
— Там уж и урна…
— Другого ее внука, также отравленного болиголовом.
— Вот черт, а?
— Именно что черт.
— Теперь на кладбищах безобразничают, но чтоб то подземелье открыть… Проследи путь ключа!
Красиво сказано, афористично.
— Подземного хода там нет, случайно? — Я вспомнил Лару.
— Да ну! Плиты замурованы будь здоров, столетней кладки.
— А что там внутри было? Гробы, кости?
— Ни-че-го! Двери-то не было. Думаю, народишко в Великую Октябрьскую драгоценности шарил. Род богатейший, Павловна хвасталась.
— Ну вот. А говорите: теперь безобразничают. С той Великой и началось.
— Не буду спорить, опаскудели. Тебя как по батюшке?
— Тоже Петрович.
— По отцам тезки! Пошли выпьем?
Из полуподвала рвался на волю тот первоначальный вопль: «Мы пить будем и гулять будем, а смерть придет — мы помирать будем!..»
Я поблагодарил «белого человека» и откланялся.
Юное лицо возникло в приоткрывшейся щели.
— Я Опочинин.
— Кто?
— Двоюродный брат Всеволода Юрьевича. — Я протянул писательское удостоверение поверх дверной цепочки и после паузы вошел в «католический» полумрак передней — место моего преступления.
— Значит, вы теперь хозяин? — прощебетала молоденькая горничная, во вкусе Всеволода — изящная маленькая блондинка. — Здесь жить будете?
Я усмехнулся, отозвался неопределенно, чтоб заранее не разочаровывать:
— Поглядим.
— Понимаете, мне по сентябрь жалованье выплачено, и Степан Михайлович сказал жилье покараулить.
Мы остановились у раскрашенной статуи святого Петра — гигантской средневековой куклы.
— Вы здесь ночуете?
— Нет, дома. К восьми прихожу, в восемь ухожу.
— Как вас зовут?
— Нина.
— В момент отравления вас тут не было?
— Нет, я ничего не знаю.
— Совсем ничего? — Я улыбнулся. — Мне важны любые подробности того вечера. Я веду расследование их гибели, Ниночка.
— Так вы сыщик или поэт?
— Что вам про меня известно?
— Ничего, я только с весны тут работаю. Но в вашем удостоверении написано…
— В данное время я совмещаю. Пойдемте где-нибудь присядем.
Шаги заглушал густейший ворс ковров; бесшумно подкрасться к двустворчатой двери и подсмотреть мои манипуляции с ядом ничего не стоило; кто-то из них так и сделал, и оба врут, будто не покидали гостиную. Допустим. А дальше? Дальше мрак.
Бело-золотая комната ослепила с потемок; стол, за которым заседали поэты, — блестящее ледяное поле (гигантомания — болезнь скоропостижных богачей). Мы выбрали белоснежную кушетку — канапе, назвала горничная — в уголке.
— Значит, Всеволод нанял вас, когда к нему переехала Наталья Николаевна?
— Нет, накануне. На другой день он как раз ездил к своей бабушке, которая оставила ему дворянское поместье.
— Ага.
— К вечеру является с Натали (он ее так звал) и говорит, что она здесь будет жить.
— Вам она понравилась?
— Ну, для своих лет она ничего, сохранилась, — сухо ответила девушка.
Моей жене весной исполнилось тридцать, ну а этой не больше двадцати; должно быть, Наташа сокрушила некие девичьи надежды на биржевика-холостяка.
— Ее жалко, конечно. Но она сама виновата.
— В чем?
— Мужа бросила. Вы не в курсе?
— В курсе.
— Ну вот. Есть такие, знаете, собаки на сене: ни сами не ам, ни другим не дам.
Странным холодком повеяло от этой забубенной метафоры.
— Что это значит?
Девица передернула плечами:
— Создала тут обстановочку. Довольно стервозную.
— Да скажите прямо!
— Она к нему сбежала, так? Так чего кривляться? Чего из себя строить? Вот и довела мужика до самоубийства.
— Они не были любовниками?
— Самое смешное: не были!
— Но как же в последнюю ночь…
— Значит, перед смертью сдалась. А до этого…
— Да вы что, за ними подсматривали?
Тут я в горячке дал маху; горничная громогласно оскорбилась. И угомонилась, только когда я брякнул:
— Прошу прощения, сорвался. Речь идет о моей жене.
Голубые глаза блеснули сладострастным участием в чужой убойной драме. Нет, нет, она никогда не подсматривала, не подслушивала, и Всеволод Юрьевич вел себя достойно, но у него такой громкий голос… Да, «громокипящий кубок».
— И что же вы нечаянно услышали?
— «Я умираю по тебе и, кажется, имею право хотя бы на одну ночь».