Выбрать главу

— А вы сами-то Николай Георгиевич, верите в то, что рассказываете? Ведь это все суеверия…

— Помилуйте, — гудел Каюрский. — Как можно не верить в народную мудрость! Опыт поколений…

Они шли мимо стадиона «Динамо» к трамвайной остановке, — часто так Илья к Лине ездил, но сейчас не замечал привычного пути. Иркутянин вел его и говорил, ни на секунду не затыкая глотки:

— Я и Ленине Карловне целую миску семечек насыпал и, как отвечать, научил. Береженого все Бог бережет. А почему верю я сам?.. Да вам историю про себя расскажу. Как раз трамвай пустой подошел, сядем — я и расскажу. Ну вот, — усевшись рядом с Ильей, он начал рассказ. — Гулял я с одной девушкой, молодой еще был. Влюбленный. И вот девушка эта, невеста моя, померла. Я ее очень любил и крепко жалел. Долго об ней потом думал. И вот собрались как-то мы, парни, возле колокольни. Рядом молодежь бегает. Я и говорю: «Э-эх, была бы там сейчас моя Маруся, я бы сейчас залез на колокольню». Ребята привязались: «А тебе не залезть на колокольню!» Время было уже одиннадцать, двенадцатый час. Я говорю: «Но, да пустяки. Залезу! Залезу и позвоню». Только туды залез, на колокольню-то, гляжу моя Маруся там сидит! Вот так скорнувшись… Я ее: «Маруся!» Она мне не отвечает. «Маруся!» Опять голоса не дает. Я с нее платок сдергиваю — и в карман. В колокол позвонил и спускаюсь. Ребятам говорю: «Вот, она счас там была, платочек снял с нее». Смотрят: верно, в ее платке моя рука обмотана, в котором похоронили, — этот платок. Действительно, значит, правда. Домой пришел. Вечером она приходит и говорит: «Отдай мне платок!» Я, значит, ей выношу, кладу на крыльцо, говорю: «Возьмите». Напугался, как видите, на «вы» перешел. А ведь жил с ней до того. Она мне отвечает: «Нет, как умел снять, так сумей и повязать». И скрылась. А на второй вечер она опять приходит. «Коля, отдай мне платок». Я опять вынес ей — она опять не берет. И вот привели потом попа, поп ходил, кадил тут, причастил меня — все это сделали. Поговел я. Все равно каждый вечер приходит. Но, решили: что же, именно, что делать нечего, придется лезть на колокольню и повязывать. Залез. И только стал повязывать, платок-то, она меня как схватит! Схватила крепко и зажала!..

Илья вздрогнул, чувствуя невольный детский испуг. Каюрский перехватил его вздрог, но сделал вид, что ничего не заметил, повествуя дальше:

— Да, зажала… Потом никак не могли ее руки разомкнуть: ни топором разрубить, ни пилой распилить. Так я тут и помер. Вместе с ней меня и похоронили. Ха-ха-ха!.. — захохотал он на весь трамвай, глядя на ошалелое, осунувшееся лицо Тимашева. — Да вы впечатлительный человек, Илья Васильевич! Шучу я, не видно разве? — мощной рукой он обнял Илью за плечи. — Не обижайтесь. За такими байками легче время проходит. Да и успокаивают они. Я к вам хорошо отношусь, вы мне понравились. Я бы хотел подружиться с вами.

Это прозвучало неожиданно, а потому нелепо, но лестно.

— Вы мне тоже симпатичны, — осторожно сказал Илья.

— Значит, будем дружить, — он протянул свою лапу. — А насчет своих женщин не беспокойтесь — все перетерпится и образуется. Жалеть их надо, но не потакать. Вы сходите все же к Ленине Карловне, ее поддержать надо. Человека в нервном расстройстве можно повернуть и так, и эдак. Можете убить, можете спасти. А завтра-послезавтра решайте, кто вам дороже. Извините за совет. Просто я уже сходить должен. И без того остановку лишнюю проехал. Назад к Савеловскому придется возвращаться. Мне еще в «Правду», чтоб извещение о смерти старого члена партии дали. Потом за Петей в школу заеду. Я быстро, вы не сомневайтесь.

Пожав Илье руку, ласково потискав и помяв ее в своей лапе, Каюрский двинулся к двери и на следующей остановке соскочил на тротуар. Трамвай тронулся, иркутянин поднял руку с рот-фронтовским приветствием — сжатый кулак у плеча — и зашагал метровыми шагами к Савеловскому. Через минуту Илья почувствовал, что из него словно вынули какой-то стерженек. Присутствие Каюрского, его болтовня держали его, не давали упасть. А теперь он ссутулился, опустил голову, горло у него сдавило.

Виноват. Виноват кругом и во всем. Виноват перед Элкой. Сам скверно воспитал сына. А в годы, когда тот требовал особого внимания, запустил его окончательно: слишком много романов, слишком много пьянок. И что толку, что старался убирать всяческие преграды перед Антоном. Требовалась душевная работа, а на нее-то он оказался не способен. И вот — потерял жену и сына. И не знает, как ему отныне жить, да и имеет ли он право на жизнь… Но покончить с собой — страшно. До римских стоиков, видевших в смерти последний шанс на свободу, ему далеко. Нет воли принять решение. Да и другое еще: а вдруг за самоубийство и в самом деле полагается ад?.. А он еще ведь может исправиться, не исключено также, что и Бог имеет на него свои виды. Вдруг ему суждено создать что-нибудь великое. А покончить с собой — оборвать надежду на исправление, на созидание, на возможное улучшение своей жизни.