Выбрать главу

Параша стояла неподвижно, опустив голову. Камердинеру она вдруг напомнила замерзшего птенца, выпавшего из гнезда, Николай Никитич почувствовал жалость к ней:

— Шаль накинь, грудь побереги…

Она встала механически, похожая на игрушку, которую граф недавно выписал из Парижа, и двинулась за камердинером бесшумным шагом; шаль, наброшенная на ее плечи, белая, гишпанская, кружевная, тащилась по земле.

Перед вседневной опочивальней графа стоял лакей Прошка, безалаберный веселый человек с курносым, как у наследника престола, носом. Его рот, от уха до уха, никогда не закрывался, он знал все шепотки дворца и умел веселить Николая Петровича, рассыпая шуточки горошком. Он осклабился, низко поклонился напомаженной головой и почти пропел:

— Прошу-у-у…

И Параша переступила порог, выпрямившись, как струна, высоко неся несчастную голову.

Граф Николай Петрович сидел возле камина. Он снял камзол, оставшись в белой рубашке с кружевным жабо, стряхнул пудру с волос, забранных в косу; они вились на висках, но Параша впервые заметила в них и седые нити…

Граф быстро вскочил и пошел к ней навстречу, а она будто окаменела. Он наклонился, поднял упавшую на паркет шаль и прикрыл ей плечи. Несколько мгновений они стояли друг против друга, и застывшее лицо ее становилось старше на глазах.

Граф почувствовал непонятную робость. Такого с ним не было с четырнадцати лет. Даже с первой своей крепостной девкой он справился непринужденно, бесшабашно, не требуя ее помощи… Хоть бы глаза опустила. Ресницы Параши не шевелились. Не моргали. Статуя безмолвия, а не дева.

Граф попробовал перевести напряжение в шутку. Непринужденность лучше всего растапливала женские сердца. Здесь ни заморские фрукты, ни подарки не помогут, ведь она всем пренебрегла и приказа отца не выполнила. Пришла неприбранная, точно на заклание…

— Ты помнишь картину «Иродиада»? — Молчание давило ощутимо, точно глыба на плечах. — Воспроизведи, как делала когда-то.

Параша приняла позу танцующей торжествующей зловещей фигуры, протянув ему руки с таким видом, словно держала блюдо с головой убитого по ее требованию святого. Он вздрогнул — какие страшные, пьяные от торжества и сладострастия глаза!

— Умница. А можешь изобразить свою любимую картину, чтоб я догадался?

Параша чуть переступила носками, подняв руку над головой, точно держала кувшин, и посмотрела мимо графа. И ему показалось, что в ее глазах запечатлена пустыня, медовые пески, слепящий блеск солнца, марево воздуха…

Наваждение! Он чуть не перекрестился.

Она позволяла играть с собой, как с куклой, легкая и воздушная, не произнося ни звука, то вспыхивая, то погасая от его все новых и новых причуд. Параша изображала тех, кто волновал его воображение в юности, тех, чьи лики они вместе рассматривали в альбомах, тех, кто оставил болезненный и негасимый свет в сердцах давно умерших великих художников…

Она будто не ощущала усталости после вечернего трудного спектакля, гибкая, послушная, но будто неживая. Только ноздри трепетали, и все темнели глаза.

— А теперь Данаю Тициана…

Ему стало жарко, он рывком освободил горло от жабо.

Параша изогнулась, откинула голову, одной рукой отталкивая золотой дождь, другой — ловя. Тень экстаза пробежала по бледному лицу и сменилась страстным ожиданием чуда…

Задыхаясь, граф схватил ее в объятия, сердце его так билось, что удары отдавались в ушах, он предчувствовал, предвкушал, предвидел… Еще мгновение — и все поплывет, исчезнет…

И вдруг, не шевельнувшись в его руках, она сказала:

— Не надо…

Голос прозвучал слабо, беспомощно. Он хрипло рассмеялся. Тоже весталка, крепостная девка, жемчужина из навозной кучи…

Рывком рванул ее лиф, обнажив грудь, плечи, худенькие, тонкие, как у птенца.

Хоть бы глаза прикрыла. Взгляд ее жег, давил, тяжелый и горький. Ледяные иглы словно вонзились в его сердце. Желание угасало. И он вдруг с отчетливой ясностью понял, что она умрет, если ее обидеть. Но это же чепуха, бред, морок, рассказать на холостой охотничьей пирушке, священника позовут, чтобы избавил от нечистой силы…

Кожа ее была гладкая, холодная, как мрамор. Она не теплела под его прикосновениями, а ведь мужские ладони пылали…

— Оденься… — сказал, отойдя к камину, и отвернулся. Помолчал. — Глупая… да неужто мне силой кого брать надо…