Выбрать главу

Параша играла Зельмиру, турчанку, которая полюбила русского офицера-пленника и ради него готова отказаться от своей родины, от религии, от отца.

Роскошный восточный наряд, медлительные сладострастные движения, необыкновенной густоты медовый голос, глаза подстреленной газели — это заворожило и потрясло петербургскую публику.

Любовник, друг и муж, и просветитель мой, Жизнь новую приму, соединясь с тобой.

Легкий, истинно ангельский голос парил над слушателями, ошеломлял их. Зельмира казалась такой одинокой и беспомощной в жестоком мире. Ее опорой была только самозабвенная любовь.

На камерные концерты Параши в Петербурге собиралось еще больше гостей, чем в Москве. О ней рассказывали легенды, графу отчаянно завидовали, цветов присылалось больше, чем примадоннам императорской сцены. Все поражались ее умению не только петь, но и прекрасно танцевать.

На одном из вечеров присутствовал сам Платон Зубов, последний фаворит императрицы. Параша вышла в узорчатой юбке, расшитой золотыми и серебряными цветами, в пышной кисейной рубахе, прикрытой алой шалью. Улыбнулась, простучав коваными каблучками, и начала высоким лукавым голосом:

Не терзай ты себя: Не люблю я тебя. Полно время губить — Я не буду любить…

Она поглядела так, что мужчины привстали с кресел, покручивая усы, лица их покраснели от еле сдерживаемого волнения, а Шереметев испытал странное чувство нереальности; неровно и взволнованно колотилось его сердце. Неужели она пела об их отношениях?

Не терзаю себя. Не люблю я тебя. Дни на что мне губить — Я не буду любить…

Голос стал низким, густым, горько-язвительным, дразнящим:

А когда я смирюсь И к тебе я склонюсь, Так полюбишь ли ты И сорвешь ли цветы?

Ароматные свечи мерцали, а Параша танцевала, потряхивая плечами, и пышная юбка, точно прибой, вилась вокруг ног, а голос манил, звал за собой:

Я покорна судьбе И вручаюсь тебе…

Вдруг точно вспыхнуло пламя. Параша пошла в безудержной цыганочке, приоткрыв глаза и блестя огромными мрачно-торжествующими зрачками. Каблучки постукивали все отчаянней, юбки вздымались, ноздри трепетали и раздувались, звенели цепочки и бусы, и огненная шаль вспыхивала огнем, обвивая тонкую вибрирующую, как натянутая струна, фигурку.

Потом она переоделась в парижское синевато-лиловое платье, узкое на греческий манер, с драгоценным поясом под грудью, и села за арфу. А потом спела арию из «Безумной Нины» — в эти минуты не было в зале ни одного мужчины, который бы не захотел поменяться судьбой с графом Шереметевым. Ни у кого не имелось такого ручного соловья…

Даже красавчик Платон Зубов, вырвавшийся из властных и цепких рук императрицы на один вечер, даже он изнемогал от приятного волнения. И не удержался, намекнул графу, что не против поближе познакомиться с чудной актеркой.

— Влюбился от макушки до пят, — сказал он, как будто шутя, — и благо, что стреножен путами моей повелительницы, а не то наделал бы глупостей.

Николай Петрович в ответ обдал его таким холодным взглядом, что фаворит императрицы счел за лучшее не продолжать. Привык свои страсти в узде держать, чтобы не донесли доброхоты матушке-царице.

Впрочем, мыслей своих насчет Параши Зубов не оставил. И долго потом прикидывал, как бы в будущем, когда забавляться с актеркой Шереметеву надоест, откупить ее себе.

Шереметев торопил с окончанием постройки театра в Останкине. Он начал опасаться за свое счастье, видя, каким успехом пользуется его сокровище. Граф помнил, как Парашу чуть не выпросил светлейший князь Потемкин, а Зубов ныне был в еще большей силе. Правда, ревновала его императрица отчаянно, но фаворит ничего не боялся, видя свою власть над стареющей государыней, и мог ради забавы выкрасть дивного соловья.

Больше всего хотелось графу Шереметеву уединиться с Парашей в новом останкинском дворце, где нет косых взглядов и усмешек многочисленных приживалов «злобного Кускова». Другие бы уже давно повыгоняли, повыметали всю нечисть, которая сидела там пожизненно, питаясь его щедротами и плетя интриги против Параши, а значит, и против него самого, своего благодетеля и кормильца, но граф, твердый в иных делах, проявлял тут небывалую мягкость.

Параше в Останкине предназначались покои рядом с графскими. Огромное венецианское зеркало смотрело в окно, в заросли сирени, ее любимых цветов; мебели она отобрала мало, чтобы легче дышалось. Да и картин поубавилось. Она просила повесить лишь три портрета: императрицы Екатерины Великой, самого графа Николая Петровича и свой — в роли Элианы. Она радостно оглядывала свои комнаты, где все делалось ей на счастье, забывая при этом свое непрочное положение и безнадежность будущего. Ей хотелось верить, что приплыла она наконец к тихой заводи, где ничто не будет больше терзать ее душу.