По настоянию Скюдери, Василия Андреевича перевезли в Москву. Граф не жалел денег для спасения своего человека и дал домашнему доктору полное право по своему усмотрению распоряжаться лечением Тропинина.
Сильные боли лишали Василия Андреевича покоя и сна. Трудно было узнать в исхудавшем, бледном, неподвижно лежащем человеке прежнего Тропинина — румяного, сильного, неизменно приветливого и ко всем ласкового. Он теперь целыми часами не замечал никого, устремив глаза в одну точку. И даже Арсюша, взглянув на отца, переставал шалить и потихоньку забирался в угол. Не умея помочь мужу, плакала целыми днями Анна Ивановна и только беспомощно и умоляюще взглядывала на доктора Скюдери, когда тот переступал порог их квартирки.
Разговор между врачами происходил в маленькой комнате рядом с той, где лежал умирающий художник.
Отдельные слова долетали до Тропинина, и он понимал только одно, что знаменитый врач отказался делать ему операцию, что положение его безнадежно, что он должен умереть. Лицо его оставалось спокойным, и серые глаза так же безжизненно устремлены были в одну точку.
Когда, проводив Гильдебранта, Скюдери вошёл в комнату Тропинина, тот с трудом повернул к нему голову. Скюдери подошёл к постели.
— Пётр Антонович, спасибо вам за всё! Я знаю, что помру скоро, ни о чём не тужу. Семью жалко… попросите у графа, чтобы ласков был, чтоб в обиду не давал. — Василий Андреевич показал глазами на несколько холстов, которые по его просьбе были перенесены из мастерской к нему в спальню. — Вот этого жалко. . не успел закончить.
Лицо Тропинина зловеще желтело на белой подушке.
— Что вы, родной мой, голубчик! — Пётр Антонович, живой, впечатлительный, искренне любивший графского художника, совершенно растерялся и с трудом скрывал навёртывавшиеся слёзы. — Помирать мы вас не пустим. Ни за что не пустим! Вы этого индейского петуха Гильдебранта наслушались, да и то через стенку неправильно поняли. Насилу дождался я его ухода. Я вам другого хирурга разыскал. Я считаю, что после операции немедленно исчезнут гнойники на ноге, отравляющие вас, и вы снова будете здоровым.
Василий Андреевич грустно покачал головой.
— Нет, Пётр Антонович, резать себя не дам, а раз время помирать пришло, надо не упрямиться, а уступить.
Тропинин сделал попытку улыбнуться, но улыбка вышла странной, растерянной.
Утомлённая, измученная, но спокойная на вид, Анна Ивановна в белом чепце и переднике бесшумно и деловито приготовляла Василия Андреевича к операции. Сам больной, казалось, не замечал ничего и лежал не шевелясь, с закрытыми глазами. Арсюшу увели из квартиры, и в затихшей комнате настороженно белели чехлы и поблёскивали инструменты, разложенные на табуретке у широкого стола.
В двери постучали. В комнату вместе с Скюдери вошёл молодой стройный господин, одетый с тем изысканным изяществом, которое изобличало в нём француза.
Беланже, молодой доктор, привезённый из Франции генералом Киндяковым, за короткое пребывание в Москве сумел снискать себе славу талантливого хирурга, и его на свой страх и риск пригласил Скюдери. Беланже быстро подошёл к постели Тропинина. Василий Андреевич открыл глаза.
— Ошень рад быль снаком с балшой художник. Я слышаль о Тропинин анкор а Пари.
При помощи Петра Антоновича Беланже осмотрел больного и сказал решительно:
— Операсион сишас. Не можно ожидаль! Оглядев быстро комнату, остался доволен.
Карошо, можно сишас начиналь.
Отойдя в сторону, он раскрыл свою сумку, вынув оттуда белый халат, стал сосредоточенно перебирать принесённые с собою инструменты.
Скюдери, внезапно побледневший, отошёл к окну, затем быстро вернулся к столу, у которого возился молодой доктор, и, последовав его примеру, надел на себя халат.
Решительный момент наступил.
«…отпускается вечно на волю…»
Василий Андреевич был еще очень слаб. С усилием он поднимал своё исхудавшее тело с постели, часто покрывался испариной, медленно одевался, медленно передвигался с места на место, но ясно, радостно, остро ощущал — он жив. Все проявления жизни, самые незаметные, самые обыденные, казались ему новыми, значительными.
Доктор не разрешал, да и он сам знал, что не в состоянии еще работать, но это вынужденное бездействие было для него временем глубокой внутренней работы.
Болезнь утончила в нём художественное восприятие, и, наблюдая игру солнца на полированной поверхности шкапа, он различал те оттенки, цвета и тона, которых не замечал раньше. Лучи солнца — утренние, полуденные, предвечерние — все были для него различны.
Он не вспоминал прошлого, не думал о будущем, он был счастлив тем, что живёт, именно в эту минуту видит краски мира, слышит его звуки. И смех Арсюши, и мягкие, плавные движения Анны Ивановны, и грациозные игры котёнка — всё почти в одинаковой мере было для него полно смысла, значимости, красоты.
Ранним весенним утром, когда во всём доме и в маленьких комнатах мезонина застыло напряжённое радостное настроение весеннего праздника, Василий Андреевич лежал у окна на диване в ожидании графа. Графский казачок прибегал сообщить, что граф будет к нему и велел выздоравливающему не вставать с места и ничем не беспокоить себя.
Тропинин удостоился небывалой чести, но он не в состоянии был размышлять о глубоком внутреннем значении предстоящего посещения Ираклия Ивановича.
Когда дверь отворилась, и граф показался на пороге, Тропинин заторопился встать.
— Лежи, лежи, голубчик, я к тебе сам подойду. Граф, торжественный, сияющий, по-праздничному прибранный и надушенный, подошёл к дивану.
— Сегодня, Василий Андреевич, и в твоей и в моей жизни особенный день.
Василий Андреевич вздрогнул и невольно, в ожидании чего-то, выпрямился на диване.
— Долго, Василий Андреевич, упорствовал я, долго не хотел расставаться с тобой… Когда же ты заболел, я слово себе дал, если ты выживешь. . — Граф запнулся, продолжал быстрее, тише: — Вместо красного яичка прими от меня вот это. .
Василию Андреевичу казалось, что сердце оторвалось от своего обычного места и откуда-то издалека громко выстукивает раздельное «тик-так».
Граф развернул плотную бумажную трубку и, вобрав в себя глубоко воздух, начал читать:
«15 марта 1823 года предъявитель сего, крепостной, дворовый человек-Василий Андреев сын Тропинин, при надлежащий графу Ираклию Ивановичу Моркову, отпускается вечно на волю. Посему должен он избрать состояние, какое на основании законов сам пожелает…» — Ираклий Иванович остановился.
Василий Андреевич широко раскрытыми глазами, мимо графа, мимо стен и домов московских, глядел куда-то в неведомый, широкий простор… Он был бледен странной, прозрачной бледностью, что-то хотел сказать, но слова комком застряли в горле, и вместо них вырывались какие-то нечленораздельные звуки.
Видя волнение Тропинина, чувствуя что и сам начинает волноваться, Ираклий Иванович молчал выжидающе и, наконец, поднялся.
— Успокойся, голубчик. Радость тебя, вижу, языка лишила, — и, отбросив на диван к Тропинину только что читанную бумагу, граф вышел из комнаты.
Василий Андреевич опомнился, поднял свою отпускную и стал читать её заново, вникая в каждое слово, полное такого глубокого для него смысла.
Глаза добежали до последней строчки. Лицо внезапно посерело, потускнели глаза, и с горечью вырвалось криком:
— А Арсюша? [19]
Ни одного слова об Арсюше. Ребёнок оставался крепостным. Граф нашёл способ, отпуская, всё же не вполне отпустить своего человека.
Опять в Петербурге
Двадцать лет Тропинин не был в Петербурге. Целая жизнь прошла с тех пор, как, ошалевший от горя, проезжая в последний раз по петербургским улицам, жадно приглядывался он к домам и строениям, пешеходам и коляскам, чтоб вобрать в себя эти впечатления и запомнить их навсегда.
19
Артемий Васильевич Тропинин оставался крепостным до смерти графа, но в своём завещании граф Морков дал ему вольную. Он тоже был художником, но не столь знаменитым, как его отец.