Пушкин шагал широко и спокойно, оглядывая пустые поля со снятым уже урожаем, небольшие рощи, легко преодолевая известную кривизну дороги, радуясь тому, что вскоре увидит свой усадебный дом, и тому, как лёгко дышится.
— Барин, барин, остановитесь! — крик, раздавшийся позади, заставил обернуться. Саженях в ста, много полутораста от него катилась повозка. Минутой спустя она добралась до него, и ловко соскочивший с неё крестьянин отвесил поясной поклон.
— Долгие лета вам, Александр Сергеевич, вам и семье вашей. Окажите милость, барин, позвольте вас подвезти.
Пушкин ответил не сразу, молча разглядывая явившегося перед ним человека. Вид того был более чем странен, что острый наблюдательный взгляд быстро отметил. Это был крестьянин, безусловно. Возможно, даже его крестьянин, хотя он был готов поклясться, что видит его впервые. Широкоплечий, статный, высокий, с умным лицом и аккуратной бородой — такого бы он запомнил. Одет тот был опрятно, да что там — роскошно. Для крестьянина. Конь же его (а запряжён в повозку был именно конь) только добавил удивления. Это был конь не для пахоты. Это был конь непонятной породы, отчего Пушкин, как страстный лошадник, почувствовал уязвление, что не смог определить её. Одно было точно — конь стоил дорого, нелогично дорого для крестьянина, если тот не богач из «капиталистых», а таковых в своих владениях Пушкин не знал.
— И кто же ты, братец? — только и спросил он, продолжая отмечать всё больше несуразностей в виде этого человека и начиная подозревать какой-то розыгрыш.
— Степан я, сын Афанасиевич, крепостной ваш, — отвечал крестьянин так просто, и с таким ненаигранным достоинством, что лишь усилил подозрения.
— Вот как. И откуда же ты взялся, Степан, сын Афанасьевич?
— Кистенёвские мы, барин. Улица Самодуровка. Ваши все, испокон веку, — и странный человек ещё раз низко поклонился.
— Я не могу помнить всех крестьян. Да и не разыгрываешь ли ты меня? — насмешливо отозвался Пушкин. — Что-то я не слыхал о подобных франтах в этих краях. Кафтан-то поди дорогой? Да и кто же носит кафтан не в праздник?
— Так ведь удобно, барин.
— С серебряным шитьём?
— У всех свои слабости, барин. Люблю серебро. Можно сказать — сребролюбец.
Пушкин рассмеялся. Наглец ему нравился, как нравилась смелость людей ниже его по положению.
— И кто же ты, удалец?
— Так я и говорю вам, барин, Степан я, крепостной ваш.
— А говоришь не как крестьянин, а, Степан?
— Говорю я как умею, барин, — спокойно отвечал называющий себя крепостным, — а что речь моя может казаться вам непривычно, так то грамотен я.
— Ого!
— Книжки читал разные.
— Ещё раз «ого»! И отчего же я тебя, такого грамотного, не знаю?
— Дык вы ведь в Кистенёвке и не бывали ещё толком, барин. Откуда же вам знать?
Пушкин задумался. Действительно, в Кистенёвке он бывал всего пару раз и недолго. Да и то всё ограничилось недолгим общением с помощником управляющего. Старый Калашников с сыновьями держал вотчину крепко, ограничивая как мог барина от погружения в дела рутинные, повседневные.
— И что же ты хочешь, Степан?
— Как это что? — широко заулыбался тот. — Подвезти хочу вас, барин. Нешто это прилично, чтобы барин своими ногами топал?
— Сколько раз тебя пороли, Степан? — полюбопытствовал Александр Сергеевич.
— Частенько, ваше благородие, частенько.
— И за что же, позволь узнать?
— Всяко бывало, барин, и за дело и так. Вот батюшка мой, царствие ему небесное, за разум поколачивал, а управляющий наш, Михайло Иванов — за глупость тягал. Пытался, во всяком случае.
— Как это — пытался?
— Да как оно и бывает, барин. Глупость я совершил, а он и пороть меня. Да только не дался я.
— Как?! — воскликнул ошеломленный Пушкин. — Он ведь управляющий! Воля моя! Неужто ты бунтовщик, братец?
Крестьянин поклонился третий раз, и удивлённый Александр Сергеевич готов был поклясться, что сделал он это не из смирения, а чтобы скрыть пробивающуюся улыбку.
— Да что вы говорите такое, барин, — молвил Степан, слегка растягивая слова, — где это видано, чтобы бунтовщик самым справным оброчным был? Да второго как я во всей области не сыскать! Губернии, то есть.