Ситуация менялась, и приходилось признать, что думать следовало не о выкупе дядюшкиной доли, но о том, чтобы не потерять окончательно пока ещё имеющееся.
— Двадцать шесть тысяч — ведь это неплохо, — произнёс он, собираясь с мыслями, — даже очень неплохо. Это значит, что доход всего в десять раз меньше долга. Но ты сказал, что не уплачены взносы в совет?
— Истинно так, Александр Сергеевич, не уплачены.
— Значит, минус одиннадцать. Остаётся пятнадцать. Отцу не меньше семи тысяч, сестре… Погоди-ка, отец говорил, что доход был в двадцать две тысячи, но это без моих, каков же доход от моей части?
— Аккурат четыре тысячи, Александр Сергеевич.
Что-то здесь было не так. Не встреть вчера он того странного человека, представившегося его крепостным из Кистенёвки, разодетого в пух и прах (по крестьянским меркам), с почти физически ощущаемым могучим интеллектом, с речью, совершенно не похожей на речи крестьян (тем более что Пушкин, сильнейший лингвист своего времени, без труда разгадал потуги на её упрощение), очевидно образованного, он бы не усомнился. Но сейчас, в минуту внутренней сохранности, когда все чувства обострились, ему хватило мгновения, чтобы понять — здесь ложь. Михайло Калашников лжёт ему.
— Что-то мало выходит, Михайло, — доверительно обратился Пушкин к управляющему, — в соотношении мало. Моих двести душ ведь, так?
— Так, Александр Сергеевич.
— Выходит по двадцать рублей ассигнациями на каждого. А батюшкиных крестьян всего сколько?
— Пятьсот шестьдесят две души по последней ревизии числится.
— Ага. И от них двадцать две тысячи рублей? Значит по сорок рублей с души, приблизительно. Вот так разница! Вдвое. Чем же мои хуже?
Управляющий еле заметно поморщился.
— Так ведь кистенёвские-то — нищета почти все, Александр Сергеевич, беднота, голь. Плохие люди. Недоброе. Не зря их ушкуями кличут.
— Вот как? — удивился Пушкин. — Расскажи.
Управляющий вздохнул.
— Говорить можно долго, можно и коротко, а всё одно: паршивый народишко — люд кистенёвский. Бунтовщики, мятежники, воры. Лентяи, бездельники, пьяницы. Их ваши пращуры из Болдино в Кистенёвку и направляли, весь лихой люд. Оттого и название — Кистенёвка! Кистень, значит. А улицы их так и зовутся, что не Самодуровка, то Бунтовка. Вот и весь сказ, государь мой. Счастье, что вообще платят, ей-богу. Простите великодушно за прямоту мою, Александр Сергеевич, наболело. Намаялся с ними, вот истинный крест.
Пушкин внимательно слушал и следил за Калашниковым, пытаясь понять, где тот его обманывает.
— А как вообще зарабатывают наши крестьяне? — решив не давить вопросами, чтобы самому не вызвать преждевременных подозрений, немного изменил тему Пушкин.
— Так это… отходничеством. В основном.
— А где, куда? Рассказывай, Михайло, мне интересно.
— Да кто где, Александр Сергеевич, кто где. Одни в бурлаках ходят, другие в гуртовщики идут, за Волгу. Третьи — до Самарской губернии добираются, батрачат, — и управляющий развёл руками, показывая недоумение перед столь пристальным интересом барина к рутинным пустякам.
— А торговцы есть?
— Да есть, конечно, как не быть. Ярмонки на что? На Макария купцы едут, да по пути берут товар.
— Погоди, погоди, я вспомнил. Писали мне что-то странное… Есть якобы у нас крестьянин один, Семён или Семёнов, не помню хорошенько, вот он якобы торговец знатный, аж в Петербурге дела ведёт. Только не знаю я такого, да и ты не рассказывал, — Пушкин с интересом уставился на управляющего. Тот побледнел.
— Да, верно, — продолжил Александр Сергеевич, будто вспоминая, — я ещё удивился, что мужик этот из кистенёвских, — писали, не болдинский, якобы торговец неплохой и оброк большой платит. Что такое?
Калашников задыхался. Бледность ушла с лица его, сменившись краснотой, кулаки сжались, и весь он представлялся с трудом удерживающим себя в руках человеком.
— Что с тобой, Михайло? Да ты никак знаешь, о ком речь? Неужто есть такой взаправду?
— Лжа это! — не то воскликнул, не то выплюнул старик, — есть мошенник, разбойник, кулак, сволочь, а не торговец честный. Изворотлив как змей, душегуб, каковых свет не видывал, но да ничто, вот где он у меня будет! — и Михайло помахал крепко сжатым кулачком перед лицом удивлённого этой вспышкой Пушкина.