Выбрать главу

Федор Федорович удивился, какая девка? Вроде бы никакого разговора о девке у них не было. Но, вспомнив недавнее Дунино пение, обрадовался. А чего ж? Почему не взять? Хороша певунья! Подучить, так и правда сгодится для театра.

— Благодарствую, — ответил он. — Я не против.

— Вот и славно, сударь мой! Вот и бери ее себе! — обрадовалась Варвара Алексеевна и тут же позвала горничную Степаниду: велела, чтобы девку, которая лучше всех пела и плясала, отправили к братцу Федору Федоровичу. В Пухово, в его поместье.

— Это какую же? — спросила Степанида. На ее взгляд, нынче все девушки славно пели и плясали.

— Дунькой ее звать, — вмешалась барышня, со злорадным интересом прислушиваясь к разговору.

Степанида кивнула: стало быть, о Дуняше Чекуновой речь идет. Жаль Анисью. Только вырастила себе помощницу, и уже из семьи забирают.

— Да ее можно к Василию, к камердинеру моему на бричку посадить, — сказал Федор Федорович. — На бричке места хватит.

— На бричку так на бричку. Тебе виднее, — проронила Варвара Алексеевна.

И судьба Дуни была решена.

Глава седьмая

А лучина светло горела…

Тем временем Дуня спешила домой. Бежала и радовалась. Вся была переполнена счастьем.

Глянула на небо. Увидала яркую вечернюю звезду. И сердцу вдруг стало в груди тесно. Эх, подпрыгнуть бы повыше да схватить звезду! Уж покидала бы она ее из ладони в ладонь, будто уголек горячий… А потом обратно бы в облака закинула…

Ты свети, свети, моя звездочка! Ты свети, моя хрустальная! Пусть люди на тебя любуются…

Из-под Дуниных ног кто-то выпрыгнул. Шлеп-шлеп-шлеп — и с тропинки в траву. Дуня догадалась: лягушка. Подумала: «Меня испугалась? Глупая. Пучеглазая. Разве я тебя трону?»

Около реки налетел ветерок. Свежий и душистый. Холодком обвеял Дунины горячие щеки. Дуня и ветерку рада: где побывал? Откуда взялся? Уж не из-за леса ли? А может, из тех мест, где лунными ночами в озере русалки плещутся?

Всему сейчас радовалась Дуня — и ветерку, и лягушке, и звездам, и гостинцам, которыми одарили ее за песни и пляску.

Все гостинцы увязала она потуже в платок. И оба пряника медовых тоже.

Пока бежала домой, прикидывала, кому что даст. От одного пряника — не утерпела, отведала: самый чутошный кусочек отщипнула. И сладкий же, и вкусный!..

Хоть час и не очень поздний, а в деревне темно. Лишь кое в каких оконцах огоньки теплились. Все спали. Завтра чуть свет на работу. На барских лугах косить начали.

И у них в избе темень. Тоже легли спать. Но Дуня не поглядела, что спят. С размаху пихнула дверь ногой. Ворвалась в избу. Зашептала громко, с ликованьем:

— Мамушка! Бабонька!

В избе теплая тишина. Чуть кисловатый привычный запах дыма. Слышно дыхание спящих ребятишек.

— Тише ты, чумовая! — услыхала она сердитый голос матери. — Не видишь, что ли? Полегли все, спят давно.

Но Дуне самой сейчас не до сна, не хочется, чтобы и другие спали. Она крикнула на этот раз громко и весело:

— Гляньте, гляньте-ка, каких гостинцев я принесла. Братики!

Тут-то уж все проснулись, все повскакали, тут-то уж всем спать расхотелось.

Первым к Дуне подбежал старший, Демка. За ним — Андрюха с Ваняткой. Захныкал самый меньшой — Тимоша. Кряхтя поднялась с лавки старая бабушка. Мать слезла с печи, вздула уголек и, защемив в светец, зажгла лучину.

Тогда Дуня развязала платок и все по столу раскинула: глядите! любуйтесь! чего я вам принесла!..

Потом стала всех оделять: Демке — полпряника; Андрюхе — полпряника. А уж второй пряник разделила на троих — кусочек Тимоше, кусочек Ванятке, а кусочек сунула слепой бабке — пусть отведает.

— Тебе, мамушка, пирог, — сказала Дуня, протягивая матери горбушку. — Глянь, какой белый! — и прибавила чуть ли не с гордостью: — Вон какие пироги-то наши господа едят. Знатные!

— А себе-то, себе! — за нее самое заступилась мать.

Но Дуне вроде бы самой и не хочется, так радостно ей глядеть на братьев и старую бабку.

Лучины в этот вечер, как на подбор, попались сухие и пылкие. Одна догорала, мать зажигала новую и снова защемляла в светец. И каждая новая, казалось, горела ярче и светлей прежней. Обгоревшие концы, загибаясь крючком, ломались, падали в плошку с водой и с веселым шипением там угасали…

Дуня же все рассказывала, рассказывала. И летала по избе, и показывала, как плясала. И темная коса с лазоревой лентой летала по избе вместе с ней. А круглые медные пуговки на ее сарафане, колотясь друг о дружку, и бренчали, и звенели, и будто звон бубенцов стоял в избе…

Слепая бабка невидящими глазами смотрела на Дуню и улыбалась. Улыбка на ее морщинистом, потемневшем от тяжкой доли лице была такая, что вроде бы самое лучшее, что в жизни ей было уготовано, сейчас перед нею.

И у матери лицо стало просветленным. Исплаканные глаза сияли. Вот и вырастила дочь! И не тому радовалась сейчас она, что помощницей теперь будет ей Дуня, что полегче станет ее жизнь, что отдохнут ее натруженные руки. А тому, что выросла Дуня доброй, умницей, сердцем легкой и отзывчивой. Господа и те увидели, какая у нее дочь! Отметили…

Братья смотрели на Дуню и тоже радовались. Они любили ее. На ее руках выросли. Всех четверых Дуня вынянчила, выпестовала. Сейчас, сидя рядком на лавке, они глаз с нее не сводили.

Только меньшой, Тимоша, потаращил, потаращил глаза и не стерпел: уснул с замусоленным куском пряника в руке.

Последняя лучина немного погорела да вдруг, ярко вспыхнув, погасла. Новую зажигать не стали. Все снова легли спать. И Дуня, устав за день, прикорнула на полу рядом с братьями.

Сладко спалось ей в эту ночь. Счастливые видела сны…

Глава восьмая

Дуня расстается с домом

Дуню провожали будто на край света. Хоть была горячая пора — сенокос начался, но на двор, откуда она уезжала, сбежалось чуть ли не пол-Белехова. Баб, девок, ребятишек набралось полным-полно. Из мужиков кое-кто тоже пришел.

Стояли, утирая слезы, перешептывались. Никто ничего понять не мог. Зачем отдают Дуню пуховскому барину? Продали ее, что ли? Чем она не потрафила? В чем провинилась? Вроде бы девка хорошая, услужливая, скромная. Никто от нее худого не видел. Вон и пела хорошо, и плясала лучше некуда… Так почему же вдруг отправляют ее в неведомые места? В Пухово… А где оно, Пухово-то? Говорят, где-то за Москвой. А Москва отсюда сколько верст будет? Далеко ль? Толком никто не знал. Но одно знали твердо: раз барская воля, то и говорить нечего.

Камердинер Василий, укладывая в бричку баулы, какие-то ларцы, накрепко привязывал веревками тяжелый кованый сундук с бариновыми вещами. Сам, посмеиваясь, уговаривал ревущую в голос Анисью. Ничего худого ее девчонке не будет. Для театра увозит ее барин Федор Федорович к себе в Пухово. Может статься, актеркой будет.

Актеркой?! Да что ж это такое — актерка-то? Беда какая свалилась им на голову! Слезы пуще прежнего полились из глаз Анисьи.

Тут же были и четыре Дуниных брата. Всех мать привела прощаться с сестрой. Старший, Демка, крепился, не плакал. Уперся глазами в землю. Молчал и губы себе кусал. На миг вскинет на Дуню сумрачный взгляд и опять уставится себе под ноги. Ну, а младшие, те ревели — Андрюха громко, в голос, ему жалобно подвывал Ванятка. А маленький Тимоша со страху и вовсе закатился…

И бабка была тут же. Тоже, старая, приплелась на барский двор проводить внучку. Стояла тихая, маленькая, вся иссохшая. Опиралась на посошок. Из слепых глаз медленно катились слезы. Губы беззвучно повторяли: «Господи, спаси-помилуй… Спаси-помилуй, спаси-помилуй…»

А сама Дуня была словно окаменевшая. Застыла с той самой минуты, как в избу к ним пришел староста и объявил барынину волю: пусть собирается Дунька, увозит ее с собой пуховский барин, надо думать, навсегда. Услыхав это, Дуня тихо охнула, покачнулась и больше слова от нее никто не услыхал… И сейчас стояла бледная, ни на кого не глядела, только крепко, изо всех сил прижимала к груди узелок. В него мать увязала кое-что из одежонки да несколько лепешек на дорогу.