Выбрать главу

— Может, закуришь с устаточку? — Сняв с головы пилотку, достал из-за отворота ее чуть помятую папиросу и протянул Охватову: — Держи давай. Сам-то! А я не охотник до них. Я их и дома не курил. Так уж когда, на гостях, скажем, или в праздник. А то все махру жучил. Она ядреней.

Оттуда же, из-за отворота пилотки, Урусов для себя достал окурок самокрутки, подклеил его кончиком языка, прилепил к губе и чиркнул спичкой. Огонек в пригоршнях сперва поднес Охватову.

— Днем сегодня, — Урусов сладко затянулся и струей дыма погасил спичку, — днем сегодня комиссар полка приезжал на стрельбище, а я возьми да гаркни: «Смирно!» Он, комиссар-то, похлопал меня по плечу да и говорит: на стрельбище-де команда «Смирно» не подается. Черт те что, сколь, видать, ни служи — все равно всей службы знать не будешь! Вот и учи нас. Я о комиссаре-то говорю. Сел с нами комиссар на дерновину и распахнул свой портсигар — бери, кто курит. Мигом опустошили портсигарчик. И я взял. Думаю, угощу Охватова. Наломался небось за сутки-то? Ты ведь сачковать нетороват. Что потрудней, то и твое.

Охватову было откровенно жаль своей каши, но урусовская папироса, от которой сладко замутило, похвала, что он, Охватов, нетороват сачковать, растрогали, и, когда Урусов спросил, нет ли чего пожевать, Охватов без слов расстегнул противогазную сумку и великодушно вытряхнул из резиновой маски всю кашу на свежеобструганные досочки мишени.

— Да куда ты мне такую прорву? — радостно вое— кликнул Урусов. — Давай разделим. Мне и половины хватит. Сегодня ты сыт, а завтра жалеть будешь.

— Чего уж там! — отмахнулся Охватов. — Будет день, будет и пища.

— Ну, гляди сам. Ай ты, Охватов, Охватов! Ну сядь, посиди со мной.

Николаю вдруг расхотелось идти в палатку, он сел на пень, и покойно, светло стало у него на душе оттого, что переборол сам себя и сделал для товарища доброе дело. А Урусов, опустившись на колени и сев на задники сапог, начал бережно, щепотью брать кашу и класть ее в рот, приговаривая:

— Кормят нас неплохо, но, по нашим желудкам, больно мало дают. Мы же привычные к хлебу, нам давай объем. Я, бывало, приду с работы и булку усижу. Один. Зато крепость во всех конечностях. Да ведь мы, русские, черт побери, на хлебе растворены, на хлебе и замешаны, потому супротив нас всякий другой и топок, и жидок.

— Тонок и жидок, а мы от него бежим, — высказался Охватов.

— Такая, скажи, драка заварилась, а ты хочешь, чтоб тебе и фонаря не засветили. И фонарь подвесят, и юшкой умоют.

— А потом?

— А потом за битого двух небитых дадут.

Говорил Урусов, как и ел, спокойно, надежно, будто все в жизни знал наперед и ни в чем не сомневался. Охватов и раньше замечал за ним эту уверенную степенность и даже немножко завидовал ей.

— Слушай-ка, Урусов! — вдруг неожиданно вырвалось у Охватова. — Ты когда-нибудь думал, что тебя могут убить на фронте?

— А то как же. Все думают, и я думаю, — ни капельки не смутившись, признался Урусов и надолго умолк, сосредоточенно занявшись едой. Прожевывал долго, усердно. Прикончив все, точно выстрелил в лоб Охватову, сказав:

— Ты, малый, по-моему, фронта боишься. — Охватов смешался и промолчал, а Урусов вдруг поднялся на ноги, пробежал пальцами по пуговицам своей гимнастерки и, оголив тощую волосатую грудь, показал Охватову косой, от плеча к соску, лиловый в зазубринах шрам:

— — Вот до этой памятки я тоже трусился как осиновый лист.

и понимаю тебя очень даже хорошо. А на финской вот окрестили, и не ведает теперь душа моя страха. Будто заново я родился. Да, к слову пришлось, Охватов! Сегодня мы комиссару нашему Сарайкину подкинули такой вопросик, шутя вроде. Почему это у нас не учат бойцов, как подавить в себе страх? Это очень тонкая штука, чтоб солдат чувствовал себя на поле боя, как вот мы с тобой при беседе. У них там, у немцев и прочих, все это решено просто: убили тебя в бою — прямоезжей дорогой попадешь в рай. Только после смерти начнется твоя настоящая счастливая жизнь. И выходит, жив остался — хорошо, убили — еще лучше.

— Не всяк же верит в эту чушь.

— Кто говорит — всяк? Однако засвистит да загрохочет над твоей башкой, по нужде вспомнишь богородицу.

— Да, а что вам комиссар ответил?

— Сарайкин-то? Сарайкин, брат, мужик с головой, нашелся. Человек-де рожден не для смерти, а для жизни, и думать он обязан только о жизни.

— Ловко он сказал, комиссар-то.

— Еще бы не ловко. Живи и делай свое живое дело, а где положено тебе откинуть копыта, места того загодя не узнаешь и не обойдешь его, не объедешь. Слова эти, Охватов, намотай на ус и живи веки вечные. — Урусов взялся за топор, с мужицкой сноровкой пальцем попробовал его острие и хитро подмигнул: — Живы будем — не умрем.

«Есть у человека судьба, — с легким сердцем думал Охватов, уходя от Урусова. — Как ни поворачивай, а каждому на этом свете дан надел, сколько прожить и где умереть. Суждено утонуть, в огне не сгоришь…»

И вот так всегда. Сегодня, после наряда, можно бы лечь спать до отбоя, но Охватов был взвинчен, возбужден какими-то неясными ожиданиями и до построения на поверку болтался по расположению, сходил к штабу полка, где из алюминиевого бачка вволю напился мягкой колодезной воды — в ротные бачки воду всегда набирали из Шорьи, и она пахла теплым илом.

Уже в палатке, раздеваясь, Охватов почувствовал вдруг тошноту, головокружение и слабость, а через полчаса у него поднялась температура и началась рвота.

Дежурный по роте помог ему одеться и увел в санчасть. Полковая санитарная часть помещалась в тесовом бараке, побеленном изнутри известью. В нем не было ни потолка, ни пола: вверху чернели стропила и пустые матицы, а внизу, под ногами, был насыпан чистый речной песок. В приемную к Охватову вызвали Ольгу Коровину, недавно начавшую службу военфельдшером.

— Как же вы так? — сочувственно говорила Коровина, подавая Охватову порошки и воду. — Разве можно много есть на пустой желудок? Еще древние греки говорили: если хочешь быть здоровым, во всем знай меру. Но ничего, до свадьбы, видимо, теперь далеко, и вы поправитесь. Пойдемте, я уложу вас в постель. Положим грелку, и к утру будете здоровы.

Кровать Охватова стояла рядом с приемной клетушкой, и он видел, как туда входил и выходил санитар, был хорошо слышен мягкий, спокойный голос военфельдшера. Охватову, как ребенку, хотелось, чтобы она к нему подошла и сказала что-нибудь своим приятным, успокаивающим голосом.

Согревшись под теплым шерстяным одеялом и чистой простыней, Охватов начал дремать, когда в бараке хлябко стукнула дощатая дверь. Стук двери показался разрывом снаряда, и Охватов всполошно открыл глаза, В клетушку военфельдшера прошел начальник штаба полка майор Коровин и прямо с порога заговорил раздраженно:

— Тебе же никто не вменял в обязанность прибегать сюда по каждому пустяку. Ольга, ты меня слышишь?

— Я очень устала. Садись, помолчим.

— Ночь. Ты сама не спишь и мне не даешь.

— Вася, каждый день одно и то же: бойцы после дежурства с кухни уходят больными. Обращаются за помощью не все, но расстройством желудка болеют решительно все. Скажи командиру полка, это совсем не пустяк.