Мать не спала и, едва он переступил порог каморки,
сразу же поднялась с кровати:
— Ушел и ушел, а я что хошь, то и думай. Весь город пьяным–пьян, а тебя нет.
Он не видел в сумерках ее лица, не слышал ее всхлипов, но знал, что она плачет, и плачет не оттого, что он не был дома.
— Петя без тебя заходил, — сказала мать. — Его тоже берут. Ума–то нет, так сам себе повестку исхлопотал. К самому большому начальнику, говорит, прошел…
Далее Колька уже ничего не слышал. Когда мать поставила на стол сковородку с картошкой, он спокойно спал, а в уголках губ его притаилась напряженная улыбка. Она накрыла сына шалью, постояла и пошла подметать улицу перед магазином, совсем забыв, что вымела ее еще с вечера.
II
Большой затравенелый военкоматовский двор набит битком. Тяжелые ворота распахнуты настежь; ветер пытается закрыть их, и они пронзительно скрипят ржавыми навесами. Стонут широкие затасканные лестницы, а в раскрытые окна вместе с духотой и пылью жаркого утра вламываются крики, песни, плач и смех, звон посуды.
В дальнем углу двора тощий и высокий парикмахер с длинным, острым лицом, в грязном, застегнутом на одну пуговицу халате стриг головы мобилизованных, в спешке оставляя пучки волос за ушами и в желобах длинных, неокруглившихся шей. На дворе между холщовыми мешками лежали, сидели парни и девки, обнимались, целовались, смеялись и плакали. Шагая через ноги, пьяный дед тряс в поднятой руке початой бутылкой:
— Лихановские! Лешак вас увел!
Колька Охватов попал в семнадцатую городскую команду, отправка которой была назначена в ночь. Выход за ворота военкомата был строжайше запрещен, и обчекрыженные рукой хмельного парикмахера мобилизованные калились на жарком солнце, уплетали домашнюю снедь, пили вино и колодезную воду из деревянной черпуги. Колька надел в дорогу свой добрый суконный костюм и, боясь испачкать его, никуда не мог сесть, тем более лечь. Слонялся по двору, выискивал знакомых, а мысли без устали крутились возле Шуры. Он с отвращением глядел на серые стриженые головы парней и на то, как парикмахер сбрасывал в большую грязно–пепельную кучу срезанные волосы. К вечеру не выдержал, махнул рукой на свой костюм и завалился спать прямо на землю, под забором, между тощими и объемными мешками мобилизованных. Засыпая, слышал чей–то хмельной, веселый голос:
— Гляди–ка, башка–то у него совсем без затылка.
— Ведро — не голова, — зубоскалил другой.
А у ворот играла гармошка, и два мужских непьяных голоса с женским подголоском из последних сил — много уже было спето — убивались над песней:
Последней нынешний денечек
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Проснулся Колька от дикой боли: ему наступили на руку. Он вскочил, и спросонья не мог сразу понять, где он и что происходит вокруг. А кругом все кипело и горланило.
— Стройся! — красиво выводил крепкий, натренированный бас.
— Десятая, пятнадцатая, семнадцатая, к воротам!
Колька вскинул свой мешочек за плечо и стал пробираться к воротам.
— Охватов! Колун! — Кольку тряс за плечи Малков. — А я искал тебя. Здорово! Какая у тебя команда?.. Так и я в семнадцатой. Всех городских, видимо, в одну. Ты с самого утра тут припухаешь? Ну и дурак. А я сходил попросился у майора повестки разносить по городу и дома еще побывал.
— У Шуры не был?
— Строиться была команда, а они лясы точат. Становись!
— Десятая, равняйсь!
Колька и Петька встали рядом. Добросовестно замерли. Передние, теснясь назад, напирали своими мешками, тыкали прямо в лица. В строю пахло перегаром, потом и пылью. У Кольки остро ныла рука. Хотелось пить.
Наконец наступая друг другу на ноги, натыкаясь на спины, матерясь и чертыхаясь, они вышли из ворот военкомата. Родные, ждавшие выхода мобилизованных, обгоняя друг друга и выискивая глазами своих, пошли сбочь колонн.
— Митенька! Митя!
— Что нового?
— Киев опять бомбили. И Минск.
— Плохо. Плохо, — смиренным голосом неведомо кому сказал старичок, шагавший рядом.
Колька оглянулся на голос и увидел мать. Черный платок на ней повязан по–старушечьи, под подбородком. В быстро идущей толпе она была самая маленькая и самая несчастная.
— Сейчас митинг будет на вокзале, слышишь? — сказал Петька и ткнул Кольку в бок. — А я буду речь говорить. Сам военком попросил. Я скажу — будь здоров! Чего молчишь?
Колька не ответил. Думы гнули ему голову: в этой огромной массе он — маленькая песчинка, и вот понесет его сейчас в общем потоке, пока не изотрет в пыль и прах.
Взбитая сотнями ног густая, согретая за день пыль льнула к потным лицам, лезла в нос, в рот, в глаза.