Выбрать главу

Во сне он увидел Шуру, первый раз за все время. Были теплые июньские сумерки, и он, Колька, переводил Шуру по гибким жердочкам через ручей. Жердочки качались, шлепали по воде, а Шура, боясь оступиться и упасть, доверчиво всем телом жалась к Кольке, с пугливой признательностью дышала ему в щеку, совсем мешая идти. Он понимал, что так они не перейдут через ручей, сердился на Шуру и не мог отстраниться от нее. Оба они знали, что за переходом их ждет та первая близость, которую они навечно пережили, и уже не будет больше у них тайной радости и влекущего страха ожидания. Они хотели оказаться на другом берегу и не хотели… А сзади откуда–то взялись бойцы и стали торопить, кричать, толкать в спину его, Кольку Охватова.

Проснулся он от пинка в бок, поднял голову — над ним стоял капитан Филипенко:

— Ты что же валяешься поперек дороги? Пьян, что ли?

— Пьян, товарищ капитан, немцы вчера угостили — не очухаюсь.

— Так это ты, оказывается? Да ведь мы тебя пятый час по всей обороне ищем. Я уже в дивизию доложил, что пропал взводный. Ну, Охватов, вечно у тебя выверты. Вечно ты с фокусами.

Младший лейтенант охлопал шинель от травяной трухи и пыли, поправил пилотку, автомат держал за ремень у ног и, потупясь, глядел на него, словно не знал, что с ним делать. А Филипенко молча рассматривал Охватова, сердясь на него и радуясь, что он нашелся и в полном здравии.

— Сейчас приедет сам комиссар дивизии батальонный комиссар Шамис, будешь держать перед ним ответ. Это раньше за тебя, Охватов, со всей твоей требухой отвечали командиры, а теперь давай сам. Теперь сам давай.

По старой привычке Филипенко закинул руки за спину, сцепил их, и по этому Охватов определил, что заместитель командира полка в хорошем настроении.

— Семь бед — один ответ, товарищ капитан. — Охватов поднял на Филипенко глаза и на петлицах гимнастерки его увидел две шпалы, но не выявил никаких своих чувств, чем крайне озадачил майора.

— Да ты, Охватов, вроде сердишься на меня?

— На строгость командиров, товарищ майор, жалоб не приносят.

— Ах вот оно что! Ты не можешь забыть, как я тебя трижды возвращал брать у немцев отданную школу?

— Брать ее, товарищ майор, все равно надо — только поумней бы как–то, поэкономней.

— Эко ты стратег, а! Эко стратег! — Филипенко притопнул носочком сапога. — Ах ты, Охватов, Охватов. А ведь мне не об этом бы говорить–то с тобой надо. Минакова проворонил?

Охватов с вызовом поглядел на майора и достал из кармана пилотку Минакова.

— Мне этот человек, товарищ майор, по цене отцу равен. Я, товарищ майор, как бездомный пес, привязываюсь к людям. А Минакова мне никто не заменит.

Майор грустно поглядел на Охватова, взял из его рук пилотку, посмотрел почему–то за отвороты — там по–хозяйски была воткнута иголка с черной смотанной ниткой, а лапки звездочки заржавели, и ржавчина растеклась, въелась в ткань.

— Пилотка–то, Охватов, прострелена. И кровь. Не видел, что ли? Гляди вот, под самой звездочкой. Убит, выходит, Минаков–то, убит в схватке.

— Убит, товарищ майор, — с готовностью согласился Охватов, разглядывая пилотку бойца в широких руках Филипенко. — Конечно, убит. И свалка была. Кому молиться–то, товарищ майор?

— Для отчетности, выходит, они уволокли его. Труп уволокли, понял?

— Да как не понять, товарищ майор.

— Вот и запишем: погиб рядовой Минаков смертью храбрых. Это и для тебя, и для его имени. Видишь, пустяковая вещь — пилотка, а всему делу дает иное направление? Ожил немного?

— Ожить ожил. Ожил, конечно. Только подумать ведь, товарищ майор, смертью друга я прикрылся. Чужой смерти обрадовался.

— Ну, Охватов, и дремучий же ты человек. — Филипенко нервно задвигал щеками. — Пойми наконец, что на войне смерть для солдата еще не самое страшное. Прикинь, что Минаков в плену и не просто пленный, а в качестве «языка»? Чего умолк?

— Увидят, что солдат — мужичонка, да и отступятся.

— Ты это, Охватов, как? Шутишь или на самом деле?

— Мне не до шуток, товарищ майор.

— Нет, ты, Охватов, погоди. Ты, Охватов, говори, да не заговаривайся.

— Ну вот, товарищ майор, и вы то же: «Говори, да не заговаривайся». Не всех же они казнят да пытают. А с рядового тем более какой спрос?

— А зверства? О них разве ты не читал?

— Читал, товарищ майор. Читал, да имею свое мнение.

— На чем же оно основано, младший лейтенант?

— Основано? Жить людям хочется — вот на чем основано. Дальше смерти ничего нет, а плен — это еще не смерть. С того света не возвращаются, а из плена случается. Пленный вскрикнет, а мертвый никогда.

— Сам, что ли, примерился?

— Сказали тоже. Вы иногда, товарищ майор, рубанете — хоть стой, хоть падай. Сам примерился. Для себя язык не повернется сказать такие слова. А Минакову и плен простил бы. Минаков ведь.

— Тебе, Охватов, такие разговорчики пора бы кончать, ты командир. Чему бойцов–то научишь? Ох, доберусь я до тебя.

Охватов в толстосуконной, одеревеневшей от грязи шинели, в сгоревших, растоптанных кирзачах, сам давно не стриженный и весь какой–то серо–пыльный, глядел на прибранного, выбритого майора и чувствовал, как закипают на душе предательские слезы. Чтобы не дать им воли, чтобы задавить их, Охватов вызывающе пошел на спор:

— Вы меня, товарищ майор, не пугайте. Вот так.

Я уже пуган и перепуган. Не первый день воюю и ни перед кем не скрываю: да, на все имею свою точку зрения.

— Ты, Охватов, не так меня понял, — примирительно сказал Филипенко. — Я совсем не пугаю. Просто, по — моему, иногда умнее и помолчать.

— Душа плачет, товарищ майор, а вы говорите — помолчать. Плачет душа. Но фрицы, не я буду, еще заплатят мне за Минакова.

— Ну успокойся, Охватов. Может, и жив твой друг Минаков, и плен пройдет. Но на сегодняшний день рядовой Минаков пал смертью храбрых. За то, что глядишь на все со своей точки, спасибо. На то ты теперь и командир, чтобы иметь свое мнение. А сейчас спустись к ручью, умойся, приведи себя в порядок и приходи ко мне в блиндаж — прикажу постричь тебя. У нас тут парикмахер объявился, обчекрыжит — сам себя не признаешь. Давай. Вон мой блиндаж, в ольшанике. Рядом саперы бомбоубежище роют: такую могилу выбухали, что душеньке, Охватов, ни на каких крыльях не вылететь из нее.

Филипенко пошевелил спокойной щекой, сунул руки в карманы своего серого плаща, ласково поглядел на Охватова, который подправил на себе ремень, хлопнул свободной рукой по шинели и выбил облако пыли. Смутился.

— Воздух! — закричали в ольшанике, и тотчас над землей вырос внезапный и резкий, подвижной, а потому особенно страшный гул. Охватов, а за ним и Филипенко бросились было в заросли на склоне оврага, но остановились, определив по звуку, что летят свои. И действительно, низко над пашней по ту сторону оврага появился транспортный двухмоторный самолет, покрашенный в защитный цвет, с большой звездой на фюзеляже. Моторы его работали сильно, ровно, и самолет быстро пересек пашу оборону, нейтральную полосу, а затем и немецкие окопы, откуда запоздало рыкнул зенитный пулемет и сразу же смолк.

Вся наша оборона, проводившая глазами самолет, видела, как он сделал разворот над замценскими увалами, и ждала бомбового удара, но у немцев все было тихо и ничто не нарушало утренней тишины.

— Это, слушай, что–то загадочное, — сказал Филипенко и вытер платочком вспотевший лоб, потом снял фуражку и вытер внутри ее кожаную подкладку по околышу. — Для нас это что–то недоброе. Неуж перелетел, сволочь?

— Походит.

— В том–то и дело. Ну ладно, Охватов, давай за дело.

У родника умывались двое и оплескали всю землю

мыльной водой. Один, босиком, с белыми, в надавышах, ногами, развешивал на кустах портянки и говорил другому, вытиравшему каленую шею: