Выбрать главу

Заварухин вспомнил, что как–то у мелководной речушки, которую и пехота, и колесный транспорт брали вброд, его шофер остановил полуторку, чтобы налить в радиатор воды и охладить мотор, задыхавшийся от перегрева. Полковник спустился к речке, напился неприятно — смяклой воды, ополоснул лицо, а жаркий ветер тотчас высушил его, больно стягивая кожу после мытья. Когда полковник вернулся к машине, шофер поднимал створки капота — раскаленный мотор так и пыхал горелым маслом и пылью. Сбочь от шофера стояло пятеро бойцов с мешками и скатками у ног; у всех пятерых на левом плече были мокрые пятна: очевидно, бойцы только — только сняли скатки. Они о чем–то просили шофера. При появлении полковника все взяли под козырек, а Заварухин с первого взгляда по бледным лицам их определил, что они из госпиталей.

— Просят подвезти, товарищ полковник, — сказал шофер.

Вперед вышагнул рослый боец с нижней губой совочком и следом от ордена Красной Звезды на вылинявшей гимнастерке.

— До Больших Колодцев нам, товарищ полковник. Притомились после легкой лазаретной жизни.

— Почему не с маршевой ротой?

— В свою дивизию хотим, товарищ полковник. Торопимся к наступлению.

— А когда оно будет?

— Да, говорят, уж скоро.

— Посажу я вас, а на первом же контрольно–пропускном пункте вас ссадят, а мне дадут нагоняй.

— В свою дивизию охота.

Это «в свою дивизию охота» подействовало на полковника неотразимо. «Своя часть — для солдата родной дом. В своей роте и воюется лучше», — одобрительно подумал Заварухин и согласился:

— Так и быть, залезай. Да, а откуда же вам известно, что ваша дивизия в Больших Колодцах?

Боец с губой совочком, взявший было свой мешок и скатку, чтобы забросить их в кузов, повернулся к полковнику:

— Дивизионного инженера встретили, товарищ полковник. Он тоже на грузовой и взять нас хотел, да некуда — скобы везет — одно и то же, что на зубьях бороны ехать.

— Ну полезай.

Боец с губой совочком забросил свои вещи в кузов, а сам, усиленно работая локтями, побежал к реке и очень скоро вернулся босиком — сапоги и выстиранные портянки нес в руках. Усаживаясь в кузове, говорил товарищам:

— И вы бы, славяне, постирались. На ветру мигом высохнет. Я, ребята, когда в чистых портянках, так мне, ей–богу, блазнится, будто дома я и в горнице, сказать, по половикам похаживаю. Похаживаю, а баба моя вроде пироги из печи вынимает.

— Опять за свое, опять за пироги, — запротестовал чем–то обиженный голос. — Ты меня в лазарете едва не угробил этой дразнилкой.

— Вы что госпиталь–то лазаретом наворачиваете? — спросил третий, и солдат с губой совочком рассудительно пояснил:

— Ты, долгоносенький, вникай в слово, и все тебе обрисуется. Госпиталь — это государство питает тебя. А раз уж питает, значит, досыта. А мы с Кирюхой пока лечились, ни разу вдосталь не едывали. Без малого Лазаря пели — вот тебе и лазарет. Кирюха, сходи постирайся, говорю. Успеешь еще. Эко ты, брат, какой теплый.

— Пока теплый, слава богу, — согласился Кирюха и закашлял с хрипом и свистом.

Заварухин сел в кабину, чтобы скрыться от палящего солнца. Обе дверцы были распахнуты, и тянуло сквознячком. Бойцы, обрадованные оказией, возбужденно переговаривались.

Кирюха, осилив кашель, часто цвыркая слюной через зубы, судачил:

— Войска буровит — несметно. Трудное будет наступление, судить надо.

— Что ж трудное–то?

— А ты разуй глаза и погляди, кто идет. Одна ж пехота–матушка. А где наши танки, артиллерия? И самолетов не видно, А у него эвон их, что комарья над болотом.

— Погоди, будет тебе белка, будет и свисток, — обнадежил боец с губой совочком. — А как ты смотришь на скобы? На что–то же их везут?

— Шофер, с инженером–то едет, сказывал, будто везет эти скобы для днепровских переправ. Так верить ему? Ты ему поверишь?

И боец с губой совочком тоже усомнился:

— А и впрямь не дал бы он нам укорот.

— Ох и язычок у вас с Кирюхой, чтоб вас, — укорот.

— Словечко, верно, самодельное. Ну и дадут, а на Днепре–то все равно будем.

— На то и войско собрано, — согласился и Кирюха. — Быть надо. Без этого не обойтись.

И потом, сколько ни колесил Заварухин по дорогам и проселкам, он невольно глядел на войсковые колонны глазами тех солдат, что тосковали по танкам, орудиям, самолетам и с трезвой рассудительностью предвидели тяжелые бои, надеясь, что на Днепре они будут, так как без этого не обойтись.

Наблюдая солдат на привалах и маршах, как они смеялись, пели песни, ненасытно хлебали суп–скороварку, крепко, с храпом спали, он видел, что они все делают толково, надежно и обжито, и Заварухин радостно верил в себя, в солдат, в успех предстоящих боев. Но, когда он встречал и провожал бесконечные, утомленные переходами ротные колонны, негусто разбавленные орудиями малого калибра, когда почти на каждом десятке верст выскакивал из машины и прятался в придорожных ямах от фашистских самолетов, грустные раздумья овладевали им: не повторится ли лето прошлого года? Хотелось встретиться со знающим человеком и поговорить начистоту, высказать свои сомнения, которые — чувствовал Заварухин — не подтачивали редкое солдатское сердце. «Где же, в самом деле, наша артиллерия и авиация, что позволяют немецким летчикам безнаказанно расстреливать и бомбить наши войска?»

Успокоенность Заварухин находил только в том, что в штабе фронта будет проситься в свою дивизию, где быстрее и правильно оценит всю сложную обстановку, предшествующую боям.

И еще вспомнилось. В Ельце, в заторе перед мостом через Сосну, встретил машину артмастерской из Камской дивизии. Мастер–оружейник сержант Канашкин, постаревший после ранения и ссутулившийся, обрадовался Заварухину и рассказал, что два полка их дивизии днюют сегодня в Жагарах. Полковник повеселел от этой вести и в приподнятом настроении явился в штаб фронта, почему–то совсем поверив, что воевать будет в родной дивизии. В этом же бодром настроении он, без сомнения, и выехал бы в свою часть, если бы не разговор с майором Ожеговым, который с безответственной легкостью посулил скорое и решительное наступление. «Рвать надо фашистскую оборону — это верно. Гнать и гнать их с нашей святой земли, — взволнованно думал полковник Заварухин, — но упаси господи от прежних ошибок, когда главной силой штурмующих войск оставались живые цепи. Нет же, нет же, каким бы скорым ни было такое наступление, оно не принесет нам победы…»

— Приехали, товарищ полковник, — сказал шофер, остановив машину перед закрытым, но неохраняемым шлагбаумом.

Заварухин поблагодарил сержанта, отпустил его и после спертой духоты закрытой машины не сразу надышался вольным полевым простором.

III

Не видя, у кого бы спросить дорогу к штабу аэродрома, Заварухин пошел свежей тропкой к зарослям кустарника, над которым поднимались изреженные дубы и березы. Стоял непривычный для мая в жаркой испарине день. На опушке, в солнечной благодати, уже высоко поднялась трава — была она, правда, редковата. А вот по непаханому полю плотно и прогонисто шел в рост пырей и осот, а в задичавших бороздах сновали скворцы, вероятно недоумевая, отчего это люди не поднимают пашню — время–то уходит.

Аэродром был пуст, и кругом стояла такая тишина, что из ближней деревни слышались петушиные распевы, и где–то в той же стороне заходно ревела корова. Самолеты и все аэродромные службы прятались по лесочкам, иссеченным во время зимних боев снарядами и минами — не одна весна понадобится, чтоб затянулись раны на деревьях и податливом лесном черноземе. На одном из дубков с обрубленной вершиной слабо надувался и опадал ветроуказатель, и Заварухин пошел на него. У зарослей орешника и талины, из которых густо тянуло теплым болотом, его неожиданно над самым ухом окликнул боец и испугал. «Спал небось, — подумал Заварухин, — черт, будто с цепи сорвался». Боец действительно спал — свежо алели его припухшие во сне губы, на затекшей щеке лежала узорчатая печать примятой травы, а к пилотке прилип лесной сор, и по отвороту ее метался большой красный муравей.