Они долго шли молча по пыльной полевой дороге, и Тонька, поджав губы, беззвучно плакала, а Охватов не знал, что ей сказать, чем утешить.
— Я однолюб, Тонька, — как–то виновато наконец проговорил он. — Что ж сделаешь — дурак.
— Ну хватит об этом. Пошутили — и хватит. Дай мне закурить. — Голос у Тоньки вдруг сделался каким–то нехорошо грубым, и Охватов от этого почувствовал облегчение. Свернули цигарки, остановившись на обочине дороги. Бойцы, шагая растянутым строем, обошли их. Тонька неумеючи долго прикуривала из рук Охватова, пыхала дымом, но затягиваться стала без кашля, хотя и глубоко. Дальше разговор между ними не мог наладиться, потому что избегали говорить о том, чем заняты были их мысли.
— Привалиться бы надо, товарищ младший лейтенант! — крикнул Недокур, выйдя из строя.
— Выбирай местечко.
Бойцы, услышав согласие командира, тотчас рассыпали и без того вялый строй, потянулись к полевой меже с молодой травкой, запыленной и все–таки проглядывающей свежей зеленью. Под сапогами захрустели старый репейник и дикая конопля, обитая ветрами и птицами.
— Тонька, отвернись! — опять крикнул Недокур, бросая на землю мешок, скатку и автомат. То же сделали и все остальные, заходя на поле.
— Тут могилка, братцы, — сказал Пряжкин, и к нему потянулись бойцы. Подошел Охватов. Могила была зимняя, и рыхлая земля, изорванная трещинами, глубоко просела, а возле срезов совсем просыпалась, и темные воронки, казалось, уходили в другой мир. На низком покосившемся столбике была прибита доска, на которой кто–то простым карандашом нарисовал кособокую звездочку и написал: «Никита Родионович Пряд… моряк Тихоокеанского флота».
— Фамилию, братцы, не разобрать, — сказал Пряжкин. — Ржавчина с гвоздя натекла.
— Прядеин, должно, фамиль его, — заявил Абалкин, приглядевшись к надписи, и заверил: — Не иначе Прядеин, другой такой я не слыхивал.
— Вот как он из моряков–то сюда попал?
— А как я попал? — это спросил Рукосуев, сутулый и долгорукий боец с большим обвислым лицом. — Как я‑то попал в эти проклятые степи? Сняли с корабля да под Новгород, а потом на Тихвин. И пошел плавать посуху. Но это не дело, кореши, чтоб так лежать моряку. Лопата у кого–нибудь есть, а? Да что вы за парод? Эх, пехота, пехота. Вот потому вас немец и выкашивает как траву — ничего у вас нет ко времени. Вот коснулось лопаты, и той нету. Пяхота, мать твою. — Рукосуев для вящей оскорбительности исказил слово «пехота» и пошел к меже, где были свалены солдатские пожитки.
— Ругаться–то воздержался бы — девушка с нами, — сказал Охватов.
Сутулый исподлобья поглядел на младшего лейтенанта и, зная, что Тонька слышит, огрызнулся:
— Это ее не касается. Да и она, судя по всему, девчонка с пониманием. Худа только больно. А так ничего. Опять же кому как.
Он отвязал от своей скатки котелок и, не ругаясь уже больше, вернулся к могиле. В группе у троих были винтовки, и солдаты по приказу Рукосуева отомкнули штыки, стали ковырять ими сухую землю, а он, Рукосуев, зачерпывал ее котелком и насыпал на могилу.
— Дух идет, должно, мелко зарыли матросика.
— Такие же небось разгильдяи рыли. Да зимой еще, — говорил Рукосуев и работал не разгибаясь; шея его и лицо сочились потом. Под мокрой и потому обузевшейся гимнастеркой гуляли тугие лопасти мускулов. Солдаты сразу почувствовали в сутулом силу и, когда он приказал принести его мешок, принесли сразу.
— Чего губы расквасил? — спросил Рукосуев у глазевшего Абалкина и подал ему свой котелок: — На, прихлопывай — все не сразу размоет, а потом, гля, трава пойдет.
Абалкин начал котелком прихлопывать землю, а дно высекало о гальку куцые и печальные звуки. Рукосуев, стоя на коленях, развязал свой мешок, порылся там и достал бескозырку. Долго разглаживал ее на широком кулаке, расправлял ленты, и все увидели на околыше потускневшее бронзовое слово: «Балтика».
— Для себя берег, да разве вы додумаетесь положить, если я откину копыта? — упрекал он своих товарищей. — Пехота. Даже толку не хватило схоронить по порядку. Ну что вы за народ!
— Ты что расслюнявился, как теща? — остановил ворчание сутулого Недокур. — Похоронен моряк что надо, в земельке, среди степи, а то кормил бы рыбешку где–нибудь на дне.
— А зимой что, зимой не враз закопаешь, — поддержал Абалкин и тут же рассудил: — А за такое отношение к погибшему товарищу благодарность бы тебе надо. Слышите, товарищ младший лейтенант? Мы, пехота, верно, похвалиться этим не можем. Как стадо ненаученное.
Сутулый положил бескозырку на холмик, расправил, вминая в землю ленты, и скомандовал:
— В ружье!
Через минуту бойцы, зарядив оружие и обступив могилу, трижды пальнули в вечернее небо. После второго выстрела из бурьяна невдалеке выбросились два коростеля, заметались над тем местом, где паровались, потом один, лихорадочно махая крыльями, завился вверх, а другой потянул над самой землей, готовый вот–вот нырнуть в бурьян, но не нырял, а все летел и летел, пока не превратился в точку и не растаял.
У межи взяли свои вещи и вышли на дорогу. Уходя от места привала, долго оглядывались, жалея, что не видно могилы, в которой похоронен безвестный моряк, ставший вдруг близким, будто до привала он шел вместе со всеми и вот остался… От этого внезапного чувства потери вся степь каждому сделалась родной и печальной. И каждый теперь знал, что будет помнить всегда эту затерянную одинокую могилу, каких тысячи и миллионы, но эта особая, незаметная и покойная на просторе, под высоким небом.
— Пойду обратно, насобираю цветов и положу их, — ободренная своим намерением, со странной улыбкой сказала Тонька Охватову и после этого за всю дорогу не обронила больше ни слова.
Деревенька Частиха показалась внезапно, потому что ее хаты, сады и тополя были собраны в тесную кучу и спрятаны за высоким увалом. Перед деревней, справа от дороги, раскинулся пруд, обросший старыми дуплистыми ивами, по темной недвижной воде угадывалась его большая глубина.
Невдалеке перед солдатами дорогу перешла босоногая молодая женщина с крутым коромыслом на плечах; на коромысле весело позванивали пустые ведра; рядом, держась за подол ее сборчатой юбки, бежала девочка, с интересом и страхом глядя на подходивших солдат; неприбранные волосенки мешали ей смотреть, и девочка крутила головой, не вынимая изо рта обсосанных пальцев свободной руки. У земляных ступенек к воде женщина подтолкнула девочку вперед себя и следом за нею стала медленно спускаться на плотик, который лежал на тележных передках. С плотика она размашисто зачерпнула полные ведра, залила доски и свои ноги, а солдаты прикованно глядели на ее ноги, спину и плечи, на девочку и мокрые ведра, на воду, побежавшую кругами от берега, и обрадовались всему этому, не зная, что для них дороже сейчас: или встреча с женщиной, или вода, о которой они до самого последнего момента неотвязно думали.
Охватов остановил солдат, и они, не отводя глаз от женщины, стали ждать, когда она поднимется наверх. Она же не торопилась, опять пустив перед собою девочку. Коромысло поскрипывало, а она, легко положив на него свои руки, очень хотела, чтоб не качались ведра и не плескалась через край вода.
— К счастью — с полными ведрами, — объявил Абалкин. — Давай, дорогуша…
А что «давай», Абалкин и сам не знал, скаля осмоленные куревом зубы.
— Уж вы погодите, я пройду перед вами.
— Это уж само собой.
— А может, напоила бы.
— Так что ж, — согласилась женщина и хотела поставить ведра, но солдаты подхватили их, сняли с коромысла. Она расправила плечи и с молодым румянцем в лице неробко оглядела солдат.
— У вас тут все такие лебедушки?
— Все поуходили в тыл, а у меня дочурка вот хворала.
— К тебе, поди, с ночевкой можно?
— Дверь отперта, да только вашего брата, пожалуй, что на вешалке не висят. Сама в борозде сплю.
— А позвольте, какая грядка по счету?
— Скажи так–то, а вы возьмете да все заявитесь. Что я с вами–то стану делать? — сказав это, она засмущалась, начала искать вокруг себя девочку и вдруг опять открыто заулыбалась, увидев ее на руках у сутулого. Рукосуев почти спрятал девочку в своих больших и бережных ладонях, а она и пугливо, и радостно, и вопросительно глядела на мать, готовая и засмеяться, и заплакать.