— Гляди-к, устроилась. Нейдешь ведь к чужим–то, а тут пошла. — Мать обращалась к дочери, а смотрела на сутулого. «Ты вот самый–то ласковый и есть! — говорили ее глаза. — Кто о чем, а этот к дитю».
Ведра переходили из рук в руки, а некоторые по второму и даже третьему разу припадали к воде и все не могли залить распаленного нутра.
— Вода–то у нас студеная, не опейтесь.
— Дома давно бы сдох, — отпыхивался Абалкин, вытирая рукавом мокрые губы н залитую гимнастерку. — Запоганили тебе ведра–то. Все, что ли?
Абалкин схватил ведра, выплеснул из них остатки воды и побежал по ступенькам вниз.
— Да я бы сама… Право, какие вы. Жалко–то вас! Всех бы, кажется, приютила, приголубила.
— Ну их к черту, всех–то. Меня лучше.
— Да остальные чем же хуже?
— А во, глянь: просил кожи на две рожи, а напялил на одну.
Все засмеялись, а Тонька стояла в стороне, забытая, чужая, и вспоминала, бывало ли с нею когда, чтобы солдатня возле нее вот так же была весела, добра и внимательна. И могла ли бы она сказать им, что всех бы их приютила и приласкала? Да идите вы!.. Тонька пристально разглядывала босоногую женщину в ситцевой линялой кофтенке, с прибранными под гребенку волосами, понимала ее обаяние, заключенное в этом простеньком наряде, в манере ее неробко говорить и вместе с тем совестливо смущаться. Какая–то тесная и давняя связь вдруг проглянула между женщиной и солдатами. Но связи никакой не было, она всего лишь показалась Тоньке, и Тонька враз возненавидела и женщину, и солдат, и себя, насквозь просоленную потом. Однако, увидев, как сутулый боец Рукосуев достал из своего мешка обмятую пачку киселя и чересчур долго устраивал ее в робких ручонках девочки, Тонька улыбнулась горькой завистливой улыбкой.
Приловчив коромысло с ведрами на одном плече, женщина собралась было переходить дорогу и увидела в сторонке Тоньку.
— Да с вами и девушка?
— Есть зубы — дают и кость.
— Что ж вы ее–то не напоили?
— Она не из робких…
Тонька и раньше слышала грубый солдатский юмор об армейских девушках. Но злые шутки мало трогали Тоньку, потому что она знала и то, что завтра в бою эти шутники будут целовать ей руки, будут плакать и молить ее о помощи, иные от боли и потерянной крови сделаются как дети. И страдания каждого сделаются ее страданиями, она забудет о своих обидах, о своем страхе, о смерти, ею будет руководить уже какая–то высшая идея братства, когда она самоотверженно полюбит всех и вдруг сама поверит, что способна всем помочь. В спокойной обстановке Тонька не замечала у себя ни малейшего желания жертвовать собою ради кого–либо. Она только тем и была занята, что делила беспрерывно окружающих ее солдат на симпатичных и несимпатичных, все время к кому–то примеривалась, кого–то искала, ждала… Лишь рядом с Охватовым у нее исчезала эта постоянная потребность делить людей, и хотелось быть с ним откровенной, чтобы иметь с пим общую тайну. И вот сегодня произошел доверительный разговор, и то, что медленно накапливалось и вызревало в душе Тоньки, Охватов высказал ей в совершенно определенной форме. «Конечно, — думала остаток дороги Тонька, идя следом за разведчиками и все отставая и отставая от них. — Конечно, война войной, а жизнь жизнью. Я же не могу так сказать: всех бы приласкала, всех приголубила. А она сказала, хоть и постарше меня всего года на три. Сказала, потому что мать. А я что? Война кончится, и что я?»
На развилке дорог солдаты повернули по главной улице, а Тонька пошла прямо и скоро опять вышла в степь, поднялась на увал и легла в придорожный бурьян, пропитанный теплой пылью и молодой горечью еще сизой, неперестоявшей полыни.
VII
В штабе дивизии проходило какое–то совещание, и никто из командиров не встретил разведчиков. Зато их досыта накормили из штабной кухни горошницей, а посыльный отвел к приготовленному ночлегу, в пустовавший сарай в яблоневом саду, недалеко от штабной хаты. Хозяйка сарая, снимая замок с ветхой двери, озабоченно вздыхала и спрашивала посыльного:
— Эти самые, что ли?
— Эти, эти.
— Царица небесная, Мария Криворукая, да ведь они всю ноченьку будут табак жечь, а я смотри, чтоб не заронили.
— Не бойсь, не бойсь, бабка. Они курить станут на воле. А то и совсем запретить можно.
— Уж ты распорядись над ними. Да нешто они кого послухают.
Бабка уходила в хату и опять возвращалась к сараю, хотя было уже совсем темно и разведчики спали не в мышином сарае, а на улице.
Охватов, устроившись с Пряжкиным под яблоней недалеко от тропы, всякий раз просыпался и слышал шаги старухи, а потом осердился и почти закричал на нее:
— Чего ты, бабка, все снуешь тут?
— Эко оглашенный, испугал всю. Сейчас уйду. Эко ты, с лесу ровно упал.
— Съели мы твой сарай. Гляди — ничего не осталось.
— Да нешто сарай!.. Тот, какой пригнал–то вас, сказывал, будто вы германцев живьем таскать налаживаетесь. Это неуж правда? Это неуж такие вы люди?
— Такие, такие, — усмехнулся Охватов, укладываясь на шинели.
— Отчаянные головушки! — всхлипнула вдруг бабка и засморкалась, зашмыгала носом. — Отчаянные головушки, и где–то матеря у вас есть. Покойнички живые. Да это какое же сердце–то у вас, окаянные души, завтра пойдете к германцам — и спать могете, как зарезанные. Хожу да думаю, хоть пожалеть нито как, хоть словечком утешить. Думала, душу–то свою в табаке извели. А от них ни огонька, ни словечка. Да вы это кто?
Бабка ушла к хате и тем же голосом тихого, но великого изумления, со слезами и вздохами говорила с кем — то. Охватов не стал вслушиваться и хотел сразу уснуть, по бабкины вздохи неожиданно глубоко вошли в него и подняли со дна души что–то забытое, но властное и предательски беспокойное. Этого расслабления воли Охватов давно не испытывал и боялся, вместе с ним — уж он знал — приходили робость и темные предчувствия. Так оно и случилось.
Поиск, или вылазки на передний край обороны противника, преследует только одну–единственную цель — украсть живого, и только живого, вражеского солдата. Редкая вылазка обходится без жертв, потому–то в поисковые группы охотников всегда бывает мало. Уж на что есть бесстрашные в бою, а и те сторонятся поиска, и никто их за это не осуждает — сюда берут только добровольцев.
На войне солдаты сражаются в массовых боях и в одиночных схватках, воюют на земле, на воде, в воздухе, под водой, закованные в броню, снабженные автоматическим оружием, оружием ближнего и дальнего боя, орудиями неслыханной разрушительной силы, — и везде от человека требуется мужество, воля, ясный рассудок. По никакой бой, никакая схватка нейдут в счет перед пехотным поиском. Позиционная оборона, откуда чаще всего надо добыть «языка» и откуда наиболее трудно добыть его, — это сложнейшая система оборонительных сооружений, организованного огня, наблюдения, охраны, средств обнаружения и предупреждения. Поисковая группа разведчиков должна скрыто одолеть нейтральную полосу, начиненную минами–сюрпризами, опутанную колючей проволокой, с шумовыми и световыми сигналами. Затем надо подобраться к передней траншее, из которой неусыпно глядят глаза наблюдателей и дозорных, дула автоматов и пулеметов, пристрелянных днем и взявших под перекрестный огонь каждый лоскуток земли. Если разведчики одним неосторожным движением выдадут себя хотя бы в пяти шагах от траншеи, они пропали: немцы изрешетят их… Но вот и бруствер — мягко просела под локтями и коленями неслежавшаяся супесь, а из траншеи обдало вечной окопной сыростью, застойной кислятиной нечистого мужского жилья, и даже чудится теплый запах чужого потного тела. Где–то тут рядом, за коленом ломаной траншеи, зазевался немец или вздремнул, а может, притаился с гранатой в руках — и все равно его надо втихомолку накрыть, не дать ему ни вскрикнуть, ни выстрелить, ни охнуть, иначе ощетинится вся чуткая оборона. Но взять «языка» без потасовки и шума почти нельзя, и тут уж разведчики действуют в открытую: двое или трое обламывают жертву, а другие отбиваются от наседающих. Отбиться надо любой ценой, и мало отбиться — надо прикрыть группу захвата, чтобы она беспрепятственно улизнула на нейтральную полосу. Потом уж начинается отход прикрытия, и здесь разведчики больше всего теряют своих товарищей и не имеют права возвращаться домой, не взяв с собой раненых или убитых…