Охватов шаг за шагом вспоминал свой первый поиск под Благовкой и дивился своему тогдашнему ухарству. Странно немного, но шел он за «языком» легко, бездумно, с лихой и даже веселой решимостью, заботясь только о том, как, вернувшись из поиска, он должен будет вести себя, зная, что разведчики–поисковики всегда, даже в бесстрашной солдатской массе, окружены ореолом отпетых; уж как в пору недоеда заносчивы повара, но и они перед поисковиками снимают шапки. То ли не знал тогда Охватов всей меры риска, то ли на ребят и старшину Пушкарева надежно полагался, только не было в душе его никаких сомнений. Помнит всего лишь, что, когда вылез из своего окопа и когда кто–то из оставшихся солдат погладил в напутствие его сапог, на него вдруг навалилась такая слабость, что он взмок от пота на первом же
десятке метров.
Сейчас Охватов остро сознавал, что он не сможет с прежней легкостью отправиться в поиск, и пожалел, что не отказался сразу от предложения полковника Заварухина. «Вот так мы всегда, храбримся перед начальством, на любое дело согласны, чтоб начальник поглядел на тебя ласково да похвально. Доверяет и все такое…» «Я не неволю, Охватов, разведка есть разведка», — сказал Заварухин, и это его «не неволю», и совсем некомандирский тон подстегнули младшего лейтенанта сильней приказа. Вот почему и согласился, а теперь пожалел. Да не только теперь, сразу — полковник, наверно, из оврага еще не успел подняться — сердце у Охватова затосковало. Потом забылся немного, не до того было: сборы да беготня, Пряжкина с Недокуром уговаривал, а по дороге в Частиху Тонька со своими бедами объявилась.
— Не спишь, Коля? — спросил Пряжкин.
Охватов хотел затаиться, но почему–то сказал:
— Бабка запричитала, н я вроде со стороны сам на себя взглянул. Живыми покойничками назвала.
— Да мы давно в этой роли.
— Давно–то давно, а все не привыкнешь.
— Я вот потому, Коля, и решился в разведчики: пройду через самое страшное, и вся война потом пойдет за игрушку. Я, когда издали видел настоящих разведчиков, тоже удивлялся, как эта бабка: из чего они, думал, сделаны, эти смельчаки. А вот поработал в штабе полка да подружился с ними: люди как люди. Один суеверный был, другой крыс в землянке боялся, а третий очень походил на нашего сутулого Рукосуева, тоже длиннорукий, лицо в наплывах, нижние веки отвисли. И силы был прямо нечеловеческой. И смерть у него была невероятная: фрица принес на себе и только спустился в наш окоп — умер. От сердца. Кинулись, а у него нижняя челюсть совсем выбита и кровь под ногтями запеклась. И немец мертв. У немца, поверишь, кулаки больше двухпудовой. Надо полагать, как они схлестнулись!.. Ничего народ, — каким — то слабеющим голосом закончил Пряжкин и глубоко вздохнул, а через полминуты захрапел. Видимо, тоже маялся раскаянием, что пошел в разведчики, но вот выговорился, снял тяжесть с души и уснул.
VIII
После упорных тренировок и натаскивания в глинистых буераках за околицей Частихи утром четвертого дня Охватов увел разведчиков на передовую. Место для поиска было выбрано на участке лейтенанта Корнюшкина, рота которого, как и весь 91–й полк, заняла оборону минувшей ночью и вела себя смирно, потому что бойцы осматривались и прислушивались к поведению немцев.
Разделял две вражеские обороны неглубокий овраг, склоны которого были очищены от зарослей. Дубки, орешник, ивняк и черемуху на той стороне вырубили немцы, на этой — наши. При вырубке были оставлены высокие пни, и между ними те и другие намотали проволоки, насовали мин, наставили всяческих ловушек, как на зверей.
На вражеском берегу, более высоком, когда–то стояла деревня; немцы разобрали ее и всю закопали в землю: досками облицевали траншеи и блиндажи, а бревна пустили в накатник. На месте домов и хат остались кучи мусора, битого кирпича и стекла — в осколках его плавилось и играло солнце. Бойцы обмирали при виде этих блесток, принимая их за оптические стекла вражеских снайперов, которые редкими, но верными выстрелами за одно утро ухлопали в роте четверых.
За передней траншеей, чуть в тылу нашей обороны, валялся исстеганный осколками и пулями комбайн. С него сняли, открутили и отломили все, что поддавалось человеческой руке, даже колеса укатили и небось приспособили куда–нибудь для окопной необходимости, и осталось одно громоздкое железо в ржавых потеках и зазубринах.
На сохранившейся обшивке красовались державные буквы, подсвеченные золотистой краской, — «Сталинец», а ниже, это уж у земли совсем, вероятно, артиллерийский наблюдатель сделал красным карандашом какие–то вычисления и тут же крупно написал:
Ночь порвет наболевшие нити, Вряд ли я дотяну до утра.
И прошу об одном — напишите: Мне бы жизнь начинать пора.
Под этой грудой лома был вырыт окопчик, откуда и велось неусыпное наблюдение за противником. Однако начальник полковой разведки капитан Тонких к приходу Охватова располагал весьма скудными сведениями о противнике, и, по существу, объект для нападения все еще не был четко определен.
Обычным глазом вражескую оборону можно часами рассматривать и не обнаружить ни малейшего движения, никаких признаков присутствия человека: немец любит дисциплину, по природе своей аккуратен, и если ему приказали затаиться, он умер. У них глубокие траншеи, затянутые маскировочной сеткой, вероятно, так же глубоки и ходы сообщения, потому–то в журнале, который вел капитан Тонких и наблюдатели, Охватов прочитал немногое.
«За передним краем, в глубине обороны, на обратном скате желтого взлобка, что в створе вершины высоты 140,4 вырыт блиндаж. Возле него каждое утро в девять часов хлопают одеяла, и с этих пор сетка над ходом сообщения у самого блиндажа почти все время покачивается. Над блиндажом иногда виден дымок. Ход сообщения до блиндажа сплошь закрыт сеткой — значит, промежуточных постов в нем нет. Там, где стоят ночные наблюдатели, сетка разводится, и каждое утро в этих местах бывает стянута по–разному. На стыке хода сообщения с передней траншеей — пулемет, не убирается и на день. Справа и слева постов не замечено».
— Негусто, — вздохнул Охватов и небрежно захлопнул мятую тетрадку из жесткой синей бумаги.
— Выводы надо уметь делать, товарищ младший лейтенант, — спокойно сказал, не отрываясь от бинокля, капитан Тонких, тугощекий, с мягкими подбритыми височками.
— Выводы? Да из чего ж выводы–то? — Охватов явно лез на ссору: ему с утра было тоскливо и хотелось стычки. — Самим бы не оказаться в «языках» у немцев. Выводы.
Тонких был молод, в разведке неопытен, потому излишне горячился, сердито отшвырнув бинокль, он возмутился:
— Ты как разговариваешь, младший лейтенант! Что за тон?
— Виноват, товарищ капитан. Дело для меня новое, яснее бы хотелось все видеть.
— Может, трясение в конечностях? А? Трясение? Так ты вот заруби себе на носу: без «языка» не возвращайся! — Глаза у капитана налились непроницаемым антрацитным блеском. — Вот что прочитал в журнале — каждое слово обдумай и предложения мне подготовь. Понял? А теперь пошел с моих глаз и не отсвечивай. Надо будет — позову.
Охватов через узкую земляную щель вылез из–под комбайна, по длинному, местами обвалившемуся ходу сообщения выбрался в низинку, где находились ротные тылы. В мелких ровиках для батальонных минометов, которые, видимо, перебросили куда–то на другой участок, сидели и лежали разведчики. На грязном днище патронного ящика, поплевывая на пальцы, раскидывал сальную и разбухшую колоду карт Рукосуев. На кромке ящика дымилась его отложенная в неспешном деле самокрутка, а сам он, в расстегнутой гимнастерке и простоволосый, был тих и размягчен.
— Шестатка бубен, — сказал он, и напарники его разобрали карты. Рукосуев свои карты вроде бы и не держал совсем — они сами льнули к его рукам, сами развернулись веером, при скупом шевелении толстых скрюченных пальцев сами менялись местами и наконец сами же смачно шлепались в подкидную кучу. Отбитую стопку он, щурясь от дымной самокрутки в зубах, не глядя выравнивал одной рукой, потом плевал в щепоть и балагурил: — Одиножды один — шел господин. Одиножды два — шла его жена. Хлап пикей.