Охватов поглядел на занятых игрою разведчиков и впервые остро почувствовал себя одиноким, сознавая, что между ним, командиром, и его солдатами возникла большая оторванность. Он все время был с ними — вместе спал и ел, вместе вышагивал одни версты, но думал не о себе, как они, а о чем–то общем, о чем–то таком, что заслоняло собою и его, Николая Охватова, жизнь, и жизнь его подчиненных, не давая ему ни одной минуты покоя. Озабоченный поиском, как задачей опасной и трудной, он начал сомневаться в согласованности действий своей группы и наперед знал, что в предстоящем необычном бою не пожалеет ни себя, ни людей, и мучился этим. Ему даже казалось, что если его убьют, то он, мертвый, будет за что–то болеть и терзаться. «А они думают каждый о себе и за себя и потому вот так честно спокойны, — завидовал Охватов разведчикам. — Бог знает, что бы я отдал за это бодрое спокойствие».
Стычка с капитаном и последние горячечные мысли совершенно убеждали младшего лейтенанта, что он нервничает и только из–за одного этого может провалить всю вылазку. «Уснуть бы, что ли. Ведь я совсем плохо сплю последние ночи».
Кто–то подошел к Охватову и остановился. Охватов, занятый своими мыслями, не сразу понял, кто перед ним, а поняв, обрадовался как мог.
— Козырев?
— Я тут без тебя, Коля, совсем заскучал. Вот право.
— Мне тоже не особенно светит. Пойдем присядем.
— На минутку разве. Мы за патронами. — Они сели на теплый бугорок, и Козырев начал разуваться и перематывать портянки, трудно вздыхая: — Ну разве можно было предположить, что страдать придется не от ран, а от простой потливости ног. Фельдшер вот такие глаза сделал, когда я попросил какой–нибудь присыпки, словно у него, по крайней мере, духов «Красная Москва» потребовали. Черт возьми, а я буквально гнию. Заживо гнию. Даже переда сапог взмокли. Не просыхают.
«Вот и этот только о себе. Ноги у него, видите ли…» — как–то хмуро подумал Охватов, и Козырев наметанным глазом поймал его мысль.
— Коля, ты извини. Тебе не до меня сейчас. Ни пуха тебе, ни пера, как говорят студенты.
И Козырев ушел, смущенный, без вины виноватый перед своим товарищем. А Охватов прилег на обогретую травку и незаметно для себя задремал.
— Младшего лейтенанта к капитану Тонких! — передали из хода сообщения, и Рукосуев, после картежной игры гревший голое тело на солнце, подошел к Охватову, разбудил его:
— К капитану Тонких.
— А я при чем? — еще не совсем проснулся Охватов.
— Да тебя капитан Тонких…
— Фу, пропасть, а мне показалось: Тоньку.
— Тоньку–то надо бы. — Рукосуев хлопнул ладошками и жарко потер их, — Девка ничего. Ах, ничего девка. В поре. — Он, покряхтывая, лег опять на свое место и, подставив солнцу грудь, густо, до синевы расписанную наколками, продолжал говорить, ни к кому не обращаясь: — И нас, скажи, такая орава охломонов, и, ну–ко, язвить–переязвить, ни один к ней не приснастился.
— А о другом можешь поговорить? — спросил Охватов, проходя мимо Рукосуева, который вдруг изобразил стыдливость, ладонями прикрыл свои расплющенные в редком волосе соски и завозился на траве.
— Пардон, мон шер.
Охватов хотел пнуть Рукосуева, и тот понял намерение младшего лейтенанта, насторожился весь, готовый вскочить, но Охватов удержал себя на последней грани, только мотнул налившейся шеей в тугом воротнике и прошел мимо.
— Ты, Рукосуев, достукаешься: взводный приспособит кулак к твоей будке, — сказал Абалкин, когда Охватов спустился в ход сообщения. — Гляди, младший лейтенант фронтовой выпечки, за ним не заржавеет.
— Это кто выразился? — Рукосуев лениво поднялся на локтях, оглядел разведчиков, сидевших и лежавших на минометной позиции, и по–актерски воскликнул — Гробовое молчание ответило ему! Верно, нишкни при мне. А я должен знать, кто нас поведет. Жидок он, на мой глаз. Вот так, господа присяжные заседатели.
— Он тебя образует, дурак.
Когда Охватов из хода сообщения спустился в окоп под комбайном, капитан Топких сидел на корточках и окровавленным платком суетно вытирал лицо, волосы и одежду, забрызганные кровью. У ног его лежал солдат — наблюдатель с разнесенной головой. В окопчике нехорошо пахло, и тот солдат, что ходил за Охватовым, зажимал рукой рот. Сам капитан был бледен как полотно, а с тугих морщин его низкого лба можно было горстью собирать пот. Только на мягких височках бился румянец и наплывал на скулы нездоровыми пятнами. Вялые синюшные губы его шевелились с трудом, но капитан бодрился и хотел взять себя в руки.
— Завяжи ему гимнастерку на голове и вынеси, — говорил он блевавшему солдату. — Тут же негде повернуться. Ну что как девчонка! Разрывной пулей — будто по горшку со щами… Картина теперь ясна, и я введу тебя в курс дела, — дружелюбно обратился капитан к Охватову, продолжая тыкать скомканным платочком в кровяные пятна на гимнастерке. Ему хотелось скорее заговорить о деле, чтобы совсем успокоиться, но только что пережитое мешало ему думать, и капитан все сбивался с делового разговора: — В двадцать четыре часа по немецкой обороне и по тылам… Хм. Щелкнуло, и весь окопчик забрызгало. И только–только он встал на мое место. Ведь я весь день торчал тут. Ну ладно. Так вот, в двадцать четыре по обороне противника будет дан огневой налет. Под эту музыку и отвалите. Минные и проволочные заграждения разрушит наша артиллерия… Тяни его, тяни, чего еще! Да не высовывайся сам–то. Брызнуло, черт возьми, ни к чему не прикоснись. И — боже мой!
Солдат волоком вытащил убитого, но капитан все равно уже не мог, видимо, оставаться в окопчике, где все было окроплено кровью и тяжело пахло, казалось, самой смертью.
— Пойдем, у нас тут еще запасная позиция есть. Здесь немец все равно не даст высунуться. Разрывными жарит второй день.
Капитан все еще не мог избавиться от растерянности и недоумения.
* * *
В сумерки Охватов собрал своих разведчиков там жe, на минометной позиции, еще раз объяснил общую задачу, покурили последний раз и направились в переднюю траншею.
Пока солдаты втягивались в ход сообщения, Охватов придержал за рукав Рукосуева и сказал:
— Будешь, Рукосуев, неотступно возле меня.
— Вроде оруженосца?
— Вроде Володи.
— А неуж, младший лейтенант, ты бы ударил меня сегодня?
— Надо бы.
— А побоялся? Ну скажи, скажи: побоялся ведь?
— Я хочу поглядеть, каков ты будешь в деле. И не бояться мне охота, а уважать тебя. Пусть уж немцы тебя боятся. И конец этому разговору! — едва не скрипнул зубами Охватов и круто повернулся от Рукосуева к проходившим мимо бойцам. Пристроившись к последнему, скомандовал: — Шире шаг!
Рукосуев считал Охватова робким, трусоватым, потому сразу невзлюбил его и не хотел замечать, а в поиск идти с ним даже немного побаивался: заведет куда–нибудь в западню — на это ума много не надо — и растеряется. Правда, солдаты, давно знавшие младшего лейтенанта, относились к нему с видимым доверием и даже почтением. «Такие же небось зайцы, под стать своему командиру», — рассудил Рукосуев. Но вот произошел последний разговор, и Охватов своим властным, непререкаемым тоном, своей затаенной силой, которая выявилась вдруг во всей его собранной фигуре, так осадил Рукосуева и так подействовал на него, будто заслонил перед ним весь белый свет. «Этот прихлопнет не моргнув глазом», — определил Рукосуев и, шагая за Охватовым, подсту — пающе чувствовал возле сердца какой–то студеный провал.
Над землею густели и смыкались тени. Ночь быстро шла с востока, и весь горизонт за нашей обороной затек, отемнел, а впереди, в лучах угаснувшей зари, затрепетала неяркая, но живая звезда. Да и вверху, в темнеющем небе, вспыхивали и разгорались богатые замети. С юга слабо тянуло теплом, знойной землей и скудными вечерними росами, которых только и хватило, чтоб остудить притомившиеся травы. Легким дуновением обносило лицо, и когда с потоками тепла наплывала поднятая с трав прохлада, как–то убедительно чувствовалось, что вокруг лежит беспредельная ширь, а в заманчивой прелести весенней ночи затаилась суровая недосказанность. Охота было выскочить из земляной норы, закричать на всю вселенную, запеть, засмеяться или зарыдать от тоски и бессилия. Но слабый ветерок шевелил ресницы, и веки устало смыкались, и самым доступным было уснуть под хрупкую тишину, чтобы забыть и не знать, как страшна наступающая минута.