Охватов жадно глядел в звездное небо, будто никогда раньше не видел его. Он с детства любил ночное небо, но таких смятенных мыслей, какими сейчас была полна его душа, он не переживал еще ни разу. Небо вдруг удивило его своим спокойным величием, и не верилось, что под этим огромным звездным покоем люди могут страдать, убивать и с головы до ног быть забрызганы кровью. «Раз есть этот великий мир, — думал Охватов, — значит, где–то должна быть и такая мудрая сила, которая помогла бы людям выпутаться из кровавых губительных тенет…»
— Товарищ младший лейтенант.
Охватов вздрогнул и не сразу отозвался на неузнанный шелестящий голос Рукосуева.
— Чего ты?
— Вы меня, товарищ младший лейтенант, с собой не берите. Я не могу с вами. Ну, не могу, значит. Ослаб я весь. Вот уж как хотите. Хоть пулю в горло. Я с первого дня храбрился. Вы все какими–то потерянными показались мне, тихонькими психопатами, и я перед вами в самом деле почувствовал себя храбрым, сильным, а теперь вижу, тряпка я среди вас. Я подведу вас… Я не в себе, вы это поймите…
Прибежал запыхавшийся, остро пахнущий папиросным дымом капитан Тонких, выслушал Охватова, затосковал, запричмокивал:
— Брать его, конечно, нельзя. Под трибунал я его, под тройку.
— Пойду под трибунал, — оживился Рукосуев, поняв, что увернулся из–под власти Охватова, которой почему — то внушал ему безотчетный страх.
— Видишь, младший лейтенант, как они у тебя поговаривают. Это что, порядок, да? Может, еще такие есть?
— В душу каждому не залезешь.
— Надо учиться…
— Учимся.
Охватов все время неприятно чувствовал, что у него сильно потеют руки, то и дело брал с бруствера сухого песка, растирал его в кулаках и процеживал сквозь пальцы.
Где–то невдалеке дважды крикнул удод: «ду–ду!» И, помолчав, опять: «ду–ду!»
— Будто в пустую бутыль дунул кто–то, — веселым шепотом сказал Недокур. Все обрадованно насторожились: уж как–то очень по–домашнему, совсем как на покосе, объявилась луговая пустошка.
Вдруг тишину на широком участке фронта раскололи десятки орудий, над головами засвистели снаряды, и на той стороне оврага, где хищно припала немецкая оборона, всплеснулись взрывы: они густо расцветали, сливались от частоты, забивали друг друга, словно сеятель бросал их, заботясь, чтобы всходы были неизреженными. В ночи взрывы казались близкими, и необстрелянные бойцы в обороне гнулись ко дну окопа.
— С нами крестная сила, — шутливо скомандовал Охватов и первым вылез на бруствер. — Пошли, ребята. Пошли.
Следом поднялись и другие.
Те, что остались в траншее, с замиранием сердца всматривались, вслушивались в темноту и ровным счетом ничего не могли обнаружить — разведчики словно канули сквозь землю. Уползли. Капитан Тонких, впервые вот так — к врагу — отправлявший людей, мучился тем, что поиск, казалось ему, был подготовлен и начат со множеством нарушений устава и, конечно, не принесет успеха. Молодого начальника полковой разведки в одно и то же время и знобило, и бросало в жар.
Саперы, сопровождавшие разведчиков, хорошо провели их через наши минные участки, через колючую проволоку и остались сторожить проходы. Далее начинались вражеские заграждения, куда все еще с остервенением и жгучим хаканием падали снаряды наших пушек. Осколки от них уже доставали бойцов, но все почему–то верили, что в такую минуту они не тронут — свои! Слушая, как гудит и корчится земля, как скрежещет и воет воздух, как горит что–то над немецкими окопами, разведчики чувствовали себя заодно с губительным огнем и пока находили в нем защиту.
Едва умолкла наша артиллерия, разведчики выползли на немецкое минное поле, которое было основательно взрыто воронками, вспахано, встряхнуто взрывами и засыпано насвежо выброшенной землей, дымившейся гнилостью взрывчатки, горелым железом. Под руками то и дело оказывались осколки, остро изъязвленные, в заусеницах, совсем мелкие и крупные, в ладонь, — о них предательски ударялось оружие.
Ощупывая перед собой каждый вершок земли, разведчики ни на минуту не замедляли движения, чтобы не прислушиваться и не мучить себя подозрениями.
Впереди, в группе захвата, ползли четверо: Недокур, Пряжкин, Абалкин и Охватов. Правее их, чуть позади, своим следом кралась группа обеспечения. Уже чувствовалась близость немецкой передней траншеи, когда Недокур, а за ним и остальные увидели черный бугорок — был он явно похож на притаившегося человека. Немец.
Но почему он не окопался? Он тоже бы должен увидеть русских, но почему он лежит без движения? Провокация? Ловушка? Множество неясных и пугающих мыслей пронеслось в голове каждого, но каждый знал: как бы ни вел себя противник, надо с ним сблизиться и захватить его. На ночных занятиях разыгрывались десятки вариантов, и ко всему было готово сердце разведчика, и все–таки от неожиданности и неизвестности замешкались бойцы. Да и взводный оторопел, не зная, что предпринять, загорелся лютой злостью на медлительность Недокура, который ближе всех был к немцу и что–то выжидал. «Сволочь, сволота! — заругался Охватов в душе, в одно и то же время умоляя и трясясь от гнева: — Да миленький, родненький… Мерзавец…» Охватов разволновался вконец, будто оступился в яму, чувствуя потребность вскочить на ноги, стегнуть из автомата и по Недокуру, и по немцу, сознавая, что все загублено и все пропало. «Вот ты какой. Вот ты какой!» — выкрикнул кто–то Охватову филипенковские слова, и взводный встряхнулся, будто трезвея, во все глаза поглядел на ползущего вперед Недокура, уже не сердясь, а надеясь и любя его. А боец и в самом деле подполз совсем близко к немцу и слился с его тенью. «Значит, убитый, — определил Охватов. — А я в горячке погубил бы все».
Крайнее отчаяние, пережитое Охватовым, — это и была для него та точка нервного напряжения, после которой наступили облегчение и ясность. Ему даже показалось, что он стал лучше видеть, исчезла усталость, да и сам он отчетливей, чем прежде, сознавал каждое свое движение.
Ориентироваться в темноте помогали разведчикам сами немцы; еще не оправившись после артиллерийского налета, они начали бросать ракеты, и под их медленный взлет, когда темнота вяло набухала фосфорическим светом, когда оживали и двигались тени, разведчики переметнулись в немецкую траншею и, не учтя ее большой глубины и облицованных стенок, загремели оружием, сапогами. Но больше всего бойцов пугало то, что немцы обнаружат их по сапному дыханию, по хрипу, завалившему грудь. Присели, привалились друг к другу, чтоб облегчить зашедшееся сердце. Почти рядом, за первым же коленом, слышались стоны, кряхтение и говор, было там, судя по голосам, человека три–четыре, занятых чем–то своим. Охватов вылез обратно из траншеи и кинулся на голову копошившихся немцев, коротко и сильно занося кинжал, заботясь о том, чтобы кинжал не выбили из рук, хотя в зубах на случай он держал еще один нож. Кто–то дважды стукнул его по голове — и перед глазами все занялось мертвым огнем. Ничего не видя, он сбросил с себя кого — то, опять махнул кинжалом, и на этот раз длинно рвалось под сталью крепкое мундирное сукно, и вдруг хлынуло, будто опрокинули что–то.
Недокур выбрасывал кого–то наверх и не мог выбросить, но подоспевшие из группы обеспечения подхватили «языка» и бросились с ним наутек. Не чуя ног, летел от траншей и Охватов со своими бойцами. По ним с левым захватом застучал пулемет, и все упали, лихорадочно поползли, спотыкаясь и падая. И как ни боялись наскочить на мину, в торопливости сбивались со старого следа, но все обошлось. Только уж у своего проволочного заграждения не обнаружили Абалкина и стали ждать его, не перебираясь на другую сторону. Но Абалкин скоро приполз сам и засмеялся глупым непонятным смехом:
— Крышка с медью!
— Что ж ты, раззява? — поднялся было на него Охватов, но, услышав, как поверхностно и со свистом дышит Абалкин, потащил его под проволоку. Саперы, ждавшие разведчиков, подхватили Абалкина, а он, радуясь чему–то понятному только для него, посмеивался, уже через силу шевеля тонущим языком: