XV
На высотке, где надлежало занять оборону, кто–то прежде еще нарыл одиночных и спаренных окопчиков; их заняли разведчики, а пришедшие пехотинцы разбрелись по траве и стали заново рыть себе укрытия, выравнивая оборону.
Охватов обошел позиции роты и почти не сделал никаких замечаний пехотинцам, хотя видел, что рыли они вяло и неохотно, затягивая перекуры; иные сидели молчком на выброшенной парной землице и с тревожным ожиданием поглядывали на запад, где стучала передовая и где в плотном мареве горизонта вставали пожарные дымы. Пехотинцы, жившие последнее время духом наступления, вяло брались за работу — все еще не верили, что снова придется отбиваться от немцев. Охватов понимал солдат и переживал то же чувство усталого равнодушия, когда ничто не может ни всколыхнуть, ни удивить, ни испугать душу. «Ах как надоело все это! — думал Охватов. — Эти окопы, окопы, окопы. И снова наступаем не мы».
Бойцы исподтишка поглядывали на своего нового командира и скорее чувствовали, чем понимали, вязавшую его окопную усталость, и оттого неясными, зловещими были для них ожидаемые события.
— Полаялся б, что ли, — сказал вслед лейтенанту тамбовский солдат, тот, что повторял все «надоть» да «надоть». — Нам тоже потачку только дай. Видишь вон, Колядкин и живот уж заголил. Колядкин, эй! Демаскируешь нас своим белым брюхом.
Но Колядкин, раскинувшись на травке, даже не шевельнулся, а сидевший рядом с ним боец, у которого пилотка была не надета, а положена на голову, праздным голосом удивлял:
— Он таким–то манером, это, стегал целковики — счету не было.
— А она что? — спрашивал Колядкин.
— Да что она, это, когда я ее встрел, мало двухпудовкой не крестилась. Силу такую, значит, имела.
— Кончай перекур! — прикрикнул Охватов, и командиры повторили его команду.
По всей обороне звякнули лопатки, хрустнула под железом сухая, клеклая земля.
На дороге, что надвое разрезала оборону, стояла двуколка, и разведчики снимали с нее ящики с гранатами и патронами. Чуть впереди, шагах в ста, двое незнакомых ковыряли дорогу. На обочине, в мотках мышиного горошка и повилики, сидели близко один к другому Тонька и Рукосуев с Тонькиной сумкой, видимо только что снятой им с повозки. Рядом петеэровец, стрелок по танкам, выламывал лопатой перед своим ружьем хрустящий бурьян — расчищал сектор обстрела. Из–под лопаты и ботинок его ветерок выдувал пыль.
— Хватит уж пылить–то, лейтенант идет, — без сердца сказала Тонька бронебойщику и вместе с Рукосуевым поднялась навстречу Охватову.
— В ваше распоряжение, товарищ лейтенант! — с радостной виноватостью улыбнулась она.
Туго повязанная платком, голова у Тоньки казалась совсем маленькой, а сама она в широкой гимнастерке с низкими нагрудными карманами окончательно походила на мальчишку. Ее улыбчивые и виноватые за эту улыбчивость губы не понравились Охватову, и он сказал, обращаясь к Рукосуеву:
— Ты хоть бы, по крайней мере, втолковал ей, в каком она положении может оказаться.
— Да ты чудак, лейтенант! — совсем завеселел Рукосуев, нежно глядя на Тоньку. — Чего ты за нее болеешь? Она и без нас знает, что по приказу головы второй ей не дадут. А другую голову надо бы ей, поумней этой. Да уж какая есть. Так, что ли, Тонька?
— Вот это, товарищ лейтенант, настоящее рассуждение.
Охватов безразлично махнул рукой на Тонькины слова, а у Рукосуева спросил, указав в сторону копавшихся на дороге:
— Что они делают?
— Саперы. Мины вон привезли и Тоньку. Майор Филипенко, дай бог ему здоровья, заботливый: без лекаря не оставил.
В разговор вмешалась сама Тонька:
— Майор Филипенко при мне, товарищ лейтенант, наказывал им минировать все дороги. Мосты особенно.
— Да он что, в уме? Или самым праведным сделался? А ну, Рукосуев, гони их к чертовой матери. Пусть забирают свою лошаденку и уматывают.
— Напрасно ты, лейтенант, это.
— Боец Рукосуев, приказание слышал?
— Они, товарищ лейтенант, выполняют приказ командира полка, — был настойчив Рукосуев и вдруг весь ощетинился, плотное лицо его налилось возбуждением: — Ты почему–то нам не передал, разведчикам, приказ командира полка жучить по шкурникам? Тонька уже вот только сказала. Пехотинцы знают, а разведчики в полной темноте.
Охватов даже растерялся, видя какое–то злое оживление Рукосуева, однако не поверил своей догадке.
— Тебе что, не приходилось отступать, Рукосуев? Люди не по своей воле идут на такой шаг. Или не понятно?
Рукосуев поставил сумку к Тонькиным ногам, неспешно одернул гимнастерку и с затаенным спокойствием объявил:
— А мне и невыгодно понимать это, лейтенант. — И внезапно разгорячился, перешел на «вы»: — А вы не удивляйтесь! Вот так! Да, не удивляйтесь! Вы то подумали, что у вашего подчиненного рядового Аркашки Рукосуева дом на Чижовке в Воронеже? Не подумали. А там две сестренки, как Тонька, да мать безногая. Да я, клянусь, растяну всякого, кто появится на том угорье. — Рукосуев ткнул в закатную сторону. На губах у него появилась слюна. — Хоть свой, хоть немец — появись, шкура. Хватит отступать. Хватит. И молодец майор Филипенко, что отдал такой приказ. А вы его заначили, сховали от нас?!
Охватов считал, что вокруг него не найдется и человека, который бы набрался решимости открыть огонь по своим, пусть и шкурникам, — и вот Рукосуев. Этот из тех: что говорят, то и делают. Охватов и верил, и не хотел верить словам Рукосуева, но, увидев обнаженные сталистые глаза его, мокрые с перекосом губы, больше не колебался — будет стрелять! Охватов как–то неожиданно остро почувствовал свою беспомощность, будто его предали, и невольно оглянулся на Тоньку, ждал от нее помощи, но Тонька подтвердила с женской прямотой и беспощадностью:
— Верно приказал командир полка — стрелять! Вы всегда, товарищ лейтенант, не тех жалеете. Родину надо…
— Ну вот что, — возвысил голос Охватов и оборвал Тонькины слова, — я здесь командир и приказываю: без моей команды ни единого выстрела! А теперь, боец Рукосуев, позовите ко мне сапера. Который старший.
Рукосуев потоптался, потоптался и пошел.
Чтобы не оставаться с Охватовым, следом пошла и Тонька, говоря нарочито громко:
— На моих глазах из грязи в князи, а раскомандовался–то.
Лейтенант направился к кустам цветущего шиповника, который, весь в свежих розовых бутонах, нарядной зеленой стенкой тянулся вдоль по гребню увала и, видимо, разделял земли двух колхозов или районов. Кустарник на широкой лобовине высоты был хорошо приметен и мог стать для противника вероятным пристрелочным рубежом, однако кто–то нарыл вдоль него окопчиков, и разведчики заселили их: все спасительней, кажется, спрятаться за кустик в открытом поле.
У одного из окопчиков на траве сидел Пряжкин, складнем вырезал из старой ветки шиповника мундштук и продувал его, налившись краской.
— Садись, Коля, подякуем, как у нас говорят, побеседуем. Я и угостить могу под это словечко.
Пряжкин достал из мешка просоленную тряпицу и развернул кусок сала.
— В Частихе той бабке сорок писем написал на газете — так что продукт добыт праведным трудом. Давай. Вот и хлебушко есть.
— Какие мы все разные, — вздохнул Охватов. — И каждый со своей правдой. А кто же рассудит нас?
— Смерть головы пооткусывает — всех сравняет.
— Ты понимаешь, Пряжкин, до этого бы хотелось знать. Если бы знать… Если бы знать, черт с ними и с головами, конечно.
Явился сапер, пожилой сержант, пыльный, заветренный, а брюки, гимнастерка и даже кирза на его сапогах отгорели на солнце до материнской нитки, да и худое темное лицо сержанта густо взято белесым лишаем.
— Рассовываете мины, а там же разведчики наши, — сказал Охватов саперу. — И вообще наши войска.
— Приказано, товарищ лейтенант.
— А сам–то думал?
— Дак как. — Сапер вдруг приблизился к лейтенанту и вполголоса сказал: — Мы только ямки сделали, а мины уж потом закопаете сами, товарищ лейтенант. Смертно, должно, сразились там. Известно, танки у него. Гляди, так сюда вымахнет. Не проглядеть бы его. Не оплошать.
Сапер никак не назвал немцев, видимо, не имел под рукой подходящего слова, которое бы заключало в себе и ненависть, и пренебрежение, и уважение к вражьей силе.