Лейтенант не любил, часто не понимал Рукосуева, но ценил его, верил ему и в чем–то даже готов был походить на него. Рукосуеву нравилось, да он и умел, подавлять людей и, может быть, потому не имел друзей. В вылазках был бесстрашен, упрям, настойчив в выполнении задания, во имя чего ни капли не берег себя и уж совсем ни во что не ставил жизнь своих товарищей. Разведчики втайне даже побаивались ходить с ним в одной группе, хотя он никогда не оставлял в беде напарника. Храбрый до полной безответственности, Рукосуев иногда перед самым выходом в поиск непреклонно заявлял:
— Стреляй — не пойду. У этого проклятого Недокура опять вся рожа красными пятнами взялась.
— Ну не пойдет он, — уговаривал Охватов.
— Да не в нем дело. Просто ослабление духа. Никак ты этого не поймешь.
Рукосуев был груб, похабен и в то же время трогательно и заботливо любил своих сестер, а Тоньку носил на руках и лаской привязал к себе, хотя и был много старше ее. Он совсем не пил вина, но в вылазках при случае прихватывал, а потом угощал разведчиков и жестоко пушил их за то, что они мало знают песен и не любят петь. В такие минуты он откровенно, с трезвой и потому страшной настойчивостью говорил:
— Не я командую вами! Ах, не я! Я бы вам всучил щетинку.
Охватов глядел на Рукосуева, который уже вне сознания все еще сжимал кулаки и со скрипом жевал землю своими изломанными зубами.
— Ты тут командуешь? — спросил подполковник, дулом пистолета поворачивая к себе Охватова — тот повернулся и некоторое время слепым взором глядел на командира, не понимая его вопросов. — Ты знаешь, что бывает за такие штучки?
— Ошалел вот один. — Охватов пошевелил автоматом в сторону окопчика, и подполковник все понял, но потока злости своей не мог остановить.
— Ты командир или у тебя всяк себе командир?
— Я, товарищ подполковник, докладываю вам, что ошалел вот один, у него сестры и больная мать в Воронеже.
Подполковник вдруг остолбенел, и маленькое свирепое личико его обмякло, и он, не веря и удивляясь, спросил:
— Да ведь ты Охватов?
— Я, товарищ подполковник, — узнав своего бывшего комбата майора Афанасьева, промолвил Охватов и прерывисто, со всхлипом вздохнул — хотел обрадоваться встрече и не мог, хотел обнять Афанасьева, как отца, и побоялся, хотел заплакать от вины и отчаяния, но все это подавил в себе, горько и растерянно улыбаясь.
Подполковник зачем–то пристально посмотрел на убитого солдата, на его крупную голову в сальных, черных волосах и не то спросил, не то утвердил:
— Все еще пьем чашу крестных мук. А ты, видать, садовая головушка, в заслоне? Жаль, а чем я тебе помогу? Вот без малого на весь полк три патрона. — Афанасьев похлопал по кобуре и подал руку Охватову: — Давай держись. Бог даст, увидимся. Я о тебе хорошо помню. — Подполковник крепким шагом пошел к дороге, но вдруг обернулся и спросил: — Ольга–то Коровина — как? Я знал, что так оно и будет. Жертвенности много было в ее лице.
— А у меня? — с невольной тревогой вырвалось у Охватова и, чтобы придать вопросу шутливый тон, улыбнулся тускло и неловко.
— На тебе, Охватов, вся Россия держится. Береги себя, елико возможно. Встать! Шагом марш!
Афанасьев опять пошел, и Охватову показалось странным, что они ни о чем не поговорили, крикнул вслед:
— Что же вы ничего–то не сказали, товарищ подполковник? — И побежал, догнал Афанасьева, пошел рядом, заглядывая ему в лицо.
— «Не сказал», «не сказал». Верно ты говоришь, ничего не сказал. Горько на сердце — вот и сказ весь. — Афанасьев зачем–то опасливо огляделся. — Не первый день воюешь, чувствовать должен: в мешок немец взял, видать, всю армию, а вот затянул ли устье — этого не скажу.
— Может, и нам сняться? — стыдясь, спросил Охватов и тут же оправдался: — Позиция плевая. На макушке.
— Уж это ты реши сам. Не я ставил — не мне и снимать. На мой взгляд, тебе ждать надо немца и… Устье немец не завяжет — не прошлый год.
— И на том спасибо, товарищ подполковник.
— Какое уж там спасибо. За что спасибо–то? Что оставляю одного?
— Да я вообще. Рад я, что вы живы, увидел вас.
— Ну, стало быть, еще увидимся. К флангам прислушивайся. Тоже ведь чести мало, если обложат, как зверя. Держись давай.
Бойцы Афанасьева поднялись, пошли, и подполковник смешался с ними. Запылили. Три подводы с ранеными выбрались на увал, и ездовые, нарвавшие зеленой травы в лощине, на ходу из рук кормили лошадей.
Раненые и совсем ослабевшие шли, цепляясь за оглобли и борта повозок. В общем потоке были и безоружные, а иные несли свои винтовки на плече как дубину, и оттого вся колонна мало походила на войско. Шли распояской, безрубашные, перевязанные по телу, несли на привязи руки, хромали, шли черные от злобы и солнца.
Охватов вернулся к обороне. Не желая того сам, вышел опять на Рукосуева, увидел возле него Тоньку и с осознанным страданием вспомнил все. Тонька, припав к плечу солдата, горько плакала, стянув на лицо со своей маленькой стриженой головки зеленый платок.
Из низины по опустевшей дороге через силу крупно шагал рослый и кривоногий грузин, который довесил винтовку себе на шею и держался за нее обеими руками, толсто и неумело перевязанными в локтях исполосованной гимнастеркой.
«Будем стоять насмерть», — подумал Охватов и, направляясь к пехотинцам, с ненавистью к немцам и палящему солнцу подтвердил свою мысль вслух:
— Будем держаться здесь до смерти.
А в голове где–то сами собой жили и повторялись слова Афанасьева: «крестные муки», «крестные муки».
— Гляньте–ка! — перепуганно указал большеротый пехотинец и оборвал внутреннюю работу в Охватове. На увале, закрывающем запад, появились мотоциклисты. Распихивая их в стороны, по дороге один за другим подошли три легких танка. Остановились.
В обороне нервно защелкали затворы.
XVII
Штабы дивизий и армии при неожиданно быстром перемещении боевых порядков не могли наладить устойчивой взаимной связи, а после сильных бомбардировок штаба и командного пункта генерал Березов окончательно потерял управление войсками. Обстановка менялась так стремительно, что офицеры связи искали и чаще всего не находили штабов частей и соединений.
Генерала Березова больше всего тревожил правый фланг, откуда была снята Камская дивизия и куда немцы наносили свой главный удар. Почти в полном неведении, изнервничавшись и потеряв терпение, Березов решил сам ехать к северному крылу. Он взял полуторку, находя ее удобней легковой машины: она и проходимей, не привлекает к себе особого внимания немецких летчиков, а в кузов можно посадить радиста и охрану. Так и сделал.
Машина, еще совсем новая, пахла краской и молодой резиной, но кабина из–за нехватки железа была затянута брезентом, который при езде хлопал, надувался и пропускал пыль.
На Сужме, неширокой, но глубокой речушке, пришлось ожидать, когда саперы закончат ремонт мостика, вчистую снесенного бомбой. Поблизости не было леса, и саперы на себе таскали бревна из деревни. На бревнах болтались обрывки обоев, клочья старой пакли. Другой переправы поблизости не было, и, чтобы ускорить дело, генерал дал саперам свою машину на одну ездку. Сам сел в тени куста, развернул карту и стал определять местоположение правофланговых частей. Автоматчики из охраны быстро разделись и упали в воду. Уже не одну неделю стояла глухая жара, а вода в Сужме была холодная, и солдаты поджимали локти, сдержанно крякали, окатили чересчур осторожного и захохотали; один из них так увлекся брызганием, что заржал на всю речку; генерал неодобрительно поглядел на автоматчиков, а в душе позавидовал их ребяческой беспечности, подумав о том, что не помнит, когда сам от души смеялся. А умел в свое время и пошутить, и посмеяться был мастер, да потом запретил сам себе даже улыбаться: генерал. Молод был — подгонял себя под высокий чин.
Солдаты увидели лицо генерала, смолкли, вспомнив, кто они, где они и что ждет их через час–два, присмирели, стали одеваться молчком.