Генерал понял, что бой проигран — его нельзя изменить, нельзя остановить, — и у Березова в душе поднялась злая решимость броситься самому в пекло боя.
Проезжая мимо артиллерийских позиций, он остановил броневик и пошел на батарею.
Артиллеристы, задымленные и грязные, без ремней, с расстегнутыми воротами, подносили снаряды, заряжали орудия, стреляли, что–то кричали и — удивительно — среди невероятного грохота и звона слышали и понимали друг друга. У отброшенных на ровик пустых и вонючих гильз сидел раненный в ногу молодой солдат и, шало блестя больными глазами, крутил цигарки, раскуривал их, а потом кричал, заботливо выговаривая звук «в»:
— Девкин, подхарчись. Подхарчись, Девкин!
Распаленную цигарку взял подносчик и так затянулся, что тонкие щеки глубоко запали.
Командир батареи, капитан, у которого в мятых петлицах были пришиты самодельные, из жести, шпалы, совсем не обрадовался генералу, а докладывая о батарее, сбился, держа правую руку у виска.
— Жгут они наши тапки, — сказал генерал. — В чем дело?
— Да уж жгут. Два сорок. Огонь!
— А вы как, ведь полезут?! — это было главное, что хотел узнать генерал от артиллеристов.
— Ближе подойдут — влепим, товарищ генерал. А на удалении не та оптика. И скорость снаряда… Три сорок два. Огонь!
— А как настроение?
— Два ноль–ноль. Нелетная погода — живем пока.
Уходя с позиции, генерал слышал бодрящийся голос раненого солдата, по–своему выговаривавшего звук «в»:
— По дешевке отоварю, каширинцы.
«И ни единого бодрого словечка, — думал Березов, влезая в броневик. — Как это он сказал тогда на Елецком аэродроме, этот Заварухин? А ведь дельное сказал. Дельное, черт возьми: «Я иногда сознаю себя так, будто я — это и есть вся людская масса. И не просто частица, крупиночка, нет, а цельное со всеми, нерасторжимое. И понимаю, и чувствую всех как себя, как одного человека».
В полосе наступления морской пехоты Березов приказал водителю повернуть к горевшему танку. Броневик, подпрыгивая на взрывных выбросах и воронках, помчался по открытому месту. На изорванной земле, в сизых и фосфорно–желтых налетах гари валялись убитые в черных поверх сапог брюках и в обычных армейских гимнастерках под блестящими флотскими ремнями. Вокруг были рассыпаны патроны, растребушены вещевые мешки с письмами домашних и махоркой.
Сейчас на эту сторону дороги немецкие снаряды падали редко, и Березов подъехал к самым тополям — их искалеченные стволы источали с детства знакомую горечь, а жесткие, в зазубринах, листья с белой изнанкой по–живому еще звенели на сбитых ветвях.
В мелкой канаве сидели командиры из морской бригады и, когда подошел генерал, стали указывать ему в сторону немцев: от леса навстречу нашей пехоте и танкам шли немецкие приземистые и квадратные танки, которые, казалось, гребут под себя своими широко поставленными гусеницами всю землю до самой маленькой былинки.
— Цепи не отводить! — спокойно сказал Березов и, случайно наткнувшись рукой на расстегнутый ворот гимнастерки, спокойными пальцами застегнул его. — Цени не отводить!
— Теперь и поздно, — отозвался кто–то из командиров.
* * *
Весь день шли тяжелые бои. Отразив паши атаки, немцы ценой огромных потерь сами прорвались в направлении Лапы, Крутое и отрезали пути отхода к Олыму Камской дивизии и бригаде морской пехоты. Введенный в сражение один из корпусов танковой армии помог нашим частям не только ликвидировать угрозу окружения, но и остановил, смял наступающие полки фашистов перед Олымом. Пока шли предмостные бои на берегах степной речки, южнее моторизованные части немцев вырвались к Землянску.
В войсках Ударной армии, переправившихся через Олым, не оказалось командира бригады морской пехоты и генерала Березова. О них никто и ничего толком ие мог сказать.
Когда вечером Заварухину передали ненужный уже приказ, найденный в сбитом самолете, полковник не мог остановить подступивших слез и долго сидел в одиночестве, захватив рукою глаза, внезапно опустошенный и бессильный. Незадолго перед этим от него вышел боец Урусов и оставил после себя на столе полковника фуражку, в которой лежали ордена и комсомольский билет майора Филипенко.
XIX
Третьего июля вечером передовые части немцев вышли к Дону. Неширокая, с пологими берегами река, облитая потускневшей медью остывающего, почти севшего солнца, дохнула теплой влажностью, прибрежной зеленью и распаренным песком. Река как река. Ее совсем нельзя было назвать большой: таких рек перейдено немало, и немецкие солдаты глядели на нее, словно недоумевая, зачем надо было стоически рваться к ней как к рубежу славы, победы и перемены всей жизни.
Пока солдаты по привычке настороженно обегали глазами берега, кусты, промоины, запади и реку, какой–то нетерпеливый и длинноволосый ефрейтор сдернул с головы каску и, размахивая ею, как котелком, побежал к реке, с разбегу забрел в воду и залил сапоги. На берегу утомленные солдаты вдруг осмелели, с веселыми, восторженными криками стали вылезать из укрытий и подбадривать и без того, вероятно, лихого юношу, который зачерпнет сейчас воды из глубинной русской реки и станет пить, с радостной щедростью проливая мимо почти все, что зачерпнет. От тихой воды в кротких, но мудрых красках вечера, от фигуры молодого солдата, еще не сложившегося мужчины с длинной спиной и узкими бедрами, от того, что он, вызывающе раздвинув ноги, твердо стоял по колено в неведомой, но тихой реке, веяло добытым покоем и жданной покорностью.
А ефрейтор поднес к губам полную каску, но вдруг уронил ее и так, держа перед лицом свои опустевшие ладони, опрокинулся в воду — с той стороны докатился звук одиночного выстрела. Каска не захлебнулась — ее подхватило течением и понесло.
Противоположный берег затаенно молчал. Немцы опять припали к земле и с хищной осторожностью начали вглядываться в затуманенную заречную даль. После короткого и преждевременного восторга каждый напряженно почувствовал неодолимость враждебных просторов и горячее желание уйти на родину, чтобы не знать больше этих обманчивых смертельных радостей.
В этот же, казалось, победный день начальник штаба группы армий «Б» генерал Зонденшерн с надежной оказией послал личное письмецо своему кузену Францу Гальдеру, начальнику штаба сухопутных войск вермахта.
Вот оно:
«Горшечное. 3 июля 1942 года.
Дорогой Франц!
Наш выход к Дону вряд ли можно назвать победой в лучшем понимании. Последние бои мы вели на равнинных просторах, где есть неограниченные возможности применять подвижные войска, чего мы так заветно ждали, но русские учли уроки прошлого и изменили свою тактику. Для них стало важнее сохранить войска, чем оборонять каждую пядь земли. Но так как темпы нашего продвижения оставались сравнительно высокими, русским не удавалось полностью оторваться от преследования; мы вели беспрерывные фронтальные бои, в которых, разумеется, понесли невероятные потери. Фюрер требует от нас успешных ударов на юг, но мы не можем этого сделать — мы поставим перед гибелью все свои силы! Ты, Франц, должен убедить фюрера, что надо взять Воронеж и стать в жесткую оборону, чтобы надежно прикрыть действия Паулюса. Сами мы без дополнительных войск и техники наступать на юг не в силах.
С уверением в искренности. Хайль Гитлер. Твой Э. 3».
Франц Гальдер хотел, но уже не мог помочь своему кузену, так как фюрер знал, что командующий группой армий «Б» фельдмаршал фон Бок на донском предполье допустил ту самую ошибку, от которой он, фюрер, предостерегал своих генералов на полтавском совещании и теперь не мог простить ее старому полководцу. Ошибка Бока состояла в следующем.
Действуя по выверенному шаблону, Бок все время стремился охватить и окружить советские войска в крупных оперативных масштабах; не считаясь с обстановкой, он дерзостно забрасывал свои подвижные части как можно дальше в глубь нашей обороны, но не мог добиться решающего успеха, а его войска вышли к Дону обескровленными, израсходовав весь боезапас наступательного духа. Даже моторизованная дивизия «Великая Германия», которую Гитлер приказывал фон Боку беречь пуще глаза для наступления на юг за Доном, почти вся легла костьми на Олыме.