Пока я стояла на коленях, моя вера в то, что я сама смогу со всем управиться, начала слабеть. Мать глядела на меня в упор. Ее нижние веки залегли в морщины под глазами, обнажив розовую изнанку. Она выглядела намного старше своих лет.
– Вчера ночью в саду ты упомянула отца Доминика, помнишь? – спросила я.
Мать отрицательно покачала головой. Ее здоровая рука лежала на колене, я коснулась кончиков ее пальцев.
– Я спросила, зачем ты сделала это со своим пальцем, и ты вспомнила папу, а потом назвала имя отца Доминика. Он как-то связан с тем, что ты отрубила палец?
Она посмотрела на меня пустым взглядом.
– Это он подбросил тебе мысль, что ты должна понести какое-то наказание?
Взгляд матери уже не был пустым, теперь в нем читалась злоба.
– Нет, конечно нет.
– Но отрубить палец – это епитимья, верно?
Мать мгновенно отвела взгляд.
– Пожалуйста, мама, нам надо об этом поговорить.
Она прикусила верхнюю губу и, казалось, обдумывала мой вопрос. Я проследила за тем, как она коснулась пряди волос, и подумала, какой неухоженный у них вид.
– Я не могу говорить об отце Доминике, – сказала она наконец.
– Но почему?
– Не могу, и все.
Она взяла пузырек с лекарством и пошла к двери.
– Надо принять обезболивающее, – сказала она и скрылась в коридоре, оставив меня на коленях рядом с туалетным столиком.
Глава одиннадцатая
Решив быть полезной, я с утра затеяла уборку. Переменила постельное белье матери, постирала, отскребла то, до чего не дотрагивалась годами: пол в ванной, жалюзи, решетку холодильника. Выгребла из кладовки и выбросила все просроченные продукты – два больших мешка. Вытащила из гаража заржавевшую мототележку, постаралась завести ее от руки – определить, работает ли, – и, попутно заметив перепачканную ванну-грот, взяла садовый шланг и хорошенько ее ополоснула.
Занимаясь всем этим, я думала об отказе матери говорить про смерть отца, о ее странном упоминании отца Доминика.
И о брате Томасе тоже много чего передумала. Я не собиралась – он просто втерся в мои мысли. Стоя под яркой лампочкой в кладовке, с большой банкой помидоров в руках, я поняла, что в голове прокручиваю какой-то из моментов, случившихся накануне ночью.
День выдался теплый, воздух был пронизан лучами не по-зимнему яркого солнца. Мы с матерью пообедали на переднем крыльце, держа на коленях постоянно ерзающие подносы, съели гомбо, на который накануне обе смотреть не могли. Я снова попыталась разговорить ее насчет отца Доминика, но она наглухо от меня отгородилась.
Выискивая способ достучаться до нее, я спросила, не хочет ли она позвонить в колледж Ди, но она только отрицательно покачала головой.
Тогда я сдалась. Я слышала, как ее ложка скребет по днищу миски, и поняла, что мне придется разведать об отце Доминике каким-нибудь другим способом. Я сомневалась, что она вообще со мной заговорит, что мы доберемся «до самых корней», как называл это Хью. Мне было противно думать, что, возможно, она права. Это придало мне решительности.
После обеда она прилегла у себя и вздремнула. Похоже было, что она отсыпается за все бессонные ночи. Пока она кемарила, я проскользнула в ее спальню, чтобы прочитать имя врача на рецепте, решив, что могу позвонить ему. Но мне так никогда и не удалось найти его.
Я стояла, глядя на ее ящик для белья, на керамическую Деву Марию с пухлым Иисусом на коленях. Ящик был прямо передо мной. Я выдвинула его. Дерево скрипнуло, и я оглянулась на постель. Мать не пошевелилась.
Ящик был битком набит бумажными образками, четками, молитвенник затесался между старыми фотографиями Ди. Я стала рыться во всем этом бережно хранимом хламе так тихо, как только могла. Точно так же, как в детстве. На месте ли заметка? Сердце колотилось в груди.
Возле задней стенки мои пальцы наткнулись на что-то узкое и твердое. Я поняла, что это, еще прежде, чем достать. Я замерла на секунду-другую – воздух вокруг стал колючим – и собралась с духом, прежде чем вытащить обнаруженный предмет.
Это была трубка, которую я подарила отцу.
Я снова быстро взглянула на мать, поднесла трубку к косо падавшему в окно свету, но ничего не могла сообразить. Колени стали влажными и студенисто дрожали – стоять было невозможно. Я опустилась в кресло.
Как могла трубка оказаться в ящике? Когда она положила ее туда? Она должна была лежать на дне океана вместе с «Морской Джесс», вместе с отцом. Я снова и снова думала об этом – как же все-таки это могло случиться?
Джозеф Дюбуа стоял в своей лодке в последнем пятне темноты, глядя на восток, туда, где солнце поднимало над водой свое сияющее чело. Тогда он часто выводил лодку в море «приветствовать зарю» – таковы были его собственные слова. Мы с Майком садились завтракать, отца не было, и мы говорили: «Папа все еще приветствует зарю». Мы думали, что в этом нет ничего необычного и что все моряки поступают так, что для них это что-то вроде утреннего бритья. Он отправлялся один, невозмутимо курил трубку и наблюдал за тем, как море превращается в волнующуюся световую перепонку.