Как описать, насколько подавила меня глубина ее умопомешательства? Моя собственная пассивность, отречение и следствием всего – чувство вины?
Я отвернулась к иллюминатору. Остров за нами поглощала тьма. Водное пространство казалось бескрайним, мерцающим, словно подсвеченным снизу. Я уставилась на короткий луч носового прожектора, который, как игла, прошивал волны, и внезапно подумала о морской богине, русалке Седне, про которую мать вычитала в библиотечной книге отца Доминика. Седне отрубили десять пальцев. Десять.
И тогда все ужасные события встали на свои места.
Мать не остановится, пока не отрежет все пальцы до единого.
Она состязалась с блудницей-святой Эудорией, отрубив один палец и посадив его, а затем, когда это не принесло облегчения, обратилась к Седне, чьи пальцы превратились в морских существ – резвящихся дельфинов и тюленей, поющих китов, – образовав целый гармоничный мир океана из своей боли и самопожертвования. Десять пальцев, чтобы создать новый мир. Десять. В тот день, когда Уит показал мне книгу про Седну, я прочла о числе «десять» те же слова, которые должна была прочитать мать: «С тех пор десять считается самым священным числом. Пифагорейцы полагали, что оно символизирует возрождение и свершение. Все остальное – производное от десяти».
Как я могла этого не увидеть? То, как мать взяла простую историю, миф, число, иначе говоря – символы, и извращенно превратила их в нечто определенно материальное? Как я недооценила ее отчаяние от того, что мир уже никогда не станет таким, каким был до смерти отца? Поющий мир, в котором мы жили у моря.
Глава тридцатая
Когда Хью шел через парковку перед больницей Ист-Купер, я следила за ним из окна приемной на третьем этаже, где мы с Кэт устроились с раннего утра. Даже оттуда я заметила, что лицо у него загорелое, и поняла, что он снова работал на заднем дворе. Сталкиваясь с какой-нибудь потерей, Хью доставал старый ручной культиватор, принадлежавший его отцу, и доводил себя до изнеможения физической работой, вспахивая большие участки двора. Иногда он после этого даже ничего не сажал там; главной целью, похоже, было просто перевернуть землю. После смерти его отца я видела скорбно согбенную фигуру Хью, так стоически и неутомимо двигавшуюся в ранних летних сумерках, что больно было смотреть. Большая часть двух акров, окружавших дом, превратилась в голую землю, покрытую свежими ранами. Однажды я видела, как он подобрал горсть только что вспаханной земли и, закрыв глаза, понюхал ее.
Я позвонила ему в шесть утра. К тому времени уже рассвело, но грозная темнота и тишина, царившие в больнице всю ночь, еще не рассеялись. Набирая номер, я чувствовала, что ошеломлена тем, как искусно и с каким проворством мать успела отгородиться от всех и вся. Сказать по правде, я потерпела полное поражение. Я знала, что Хью поймет это и мне ничего не придется объяснять. Услышав его голос, я разрыдалась – это были слезы, которые я сдерживала еще на пароме.
– Я должна взять над ней опеку, – сказала я, стараясь держать себя в руках. – Дежурный хирург, зашивавший руку матери, сделал все довольно чисто.
– Я предлагаю тебе на этот раз самой позаботиться о психиатре и оформить опекунство; – Голос Хью прозвучал не зло, но с акцентом на «этот раз». – Или ты хочешь, чтобы приехал я?
– У меня одной не получится, – ответила я. – Здесь Кэт, но… приезжай, пожалуйста.
Он добрался за рекордно короткое время. Я посмотрела на стенные часы. Было всего лишь начало второго.
На нем была трикотажная футболка, терракотовая, которая мне так нравилась, отутюженные брюки защитного цвета и мокасины на шнурках. Он хорошо выглядел, был все таким же мужественно красивым, сиял, и волосы у него были подстрижены короче, чем когда-либо за последние годы. Я, напротив, выглядела женщиной, которую показывают в теленовостях бродящей среди развалин своего дома, разрушенного стихийным бедствием.
Мне нужно было срочно причесаться, срочно почистить зубы и что-нибудь сделать с лицом, потому что под глазами от недосыпа залегли сине-черные мешки. На мне были серые спортивные брюки и белая футболка, в которой я спала. Мне пришлось смывать с них кровь матери в уборной для посетителей. Но самое поразительное – я была босиком, отчего чувствовала себя крайне неловко. Как я могла забыть про туфли? Помню, как на пароме я изумилась, увидев свои босые ноги. Больничная сестра дала мне пару дешевых махровых шлепанцев в полиэтиленовом пакете.