Выполняя данное Маккинстри обещание, он выписал для Кресси кое-какие учебники, достаточно, впрочем, несложные, чтобы подходить для школьницы, при этом отнюдь не продвинутой. Еще через несколько недель он сделал следующий шаг и назначил ее «старостой» над младшими девочками, поделив эту должность между нею и Рупертом Филджи, чье обращение с ветреными представительницами слабого пола, откровенно именуемого им «безмозглым», отличалось, пожалуй, чересчур уж резкой и презрительной неприязнью. Кресси приняла новые обязанности с тем же снисходительным добродушием, что и новые учебные предметы, и с тем же безмятежным непониманием их абстрактного или морального смысла, которое нередко ставило его в тупик. «Какой в этом прок?» — обычно спрашивала она учителя, поднимая на него глаза, и мистер Форд, теряясь под ее взглядом, откровенно изучавшим его лицо под предлогом любого вопроса, в конце концов давал ей какой-нибудь строго деловой, практичный ответ. Однако если предмет неожиданно вызывал ее прихотливый интерес, она овладевала им с легкостью. Так, один разговор пробудил у нее на некоторое время склонность к изучению ботаники. Учитель, считая дисциплину эту весьма подходящей для молодой девицы, завел о ней речь на перемене и услышал неизменный вопрос: «Какой в этом прок?»
— Ну, предположим, — хитро ответил учитель, — что кто-нибудь, неизвестно кто, прислал тебе цветы.
— Женишок! — сипло вставил ехидный Джонни Филджи.
Учитель обошел молчанием эту реплику, а также тычок, которым Руперт Филджи выразил брату свое неудовольствие; он продолжал:
— Разве тебе не интересно было бы узнать по крайней мере, что это за цветы и где они растут?
— Она у нас может спросить, — возразил ему хор детских голосов.
Учитель не сразу нашелся что сказать. Его окружили десятки зорких круглых глаз, от которых природе еще никогда не удавалось запрятать свои тайны, — эти глаза высматривали и замечали, когда распускается самый ранний цветок; эти пальцы-коротышки, быть может, еще ни разу не листавшие книгу, знали, где разрыть прошлогоднюю листву над первым анемоном, умели раздвинуть упрямые колючие ветки, чтобы добраться до скромного, затаившегося шиповника; эти маленькие ноги сами находили дорогу на дальний южный склон косогора, где можно нарвать диких тюльпанов, и безошибочно выбегали на берег, где в камышовых зарослях цвели болотные ирисы. Почувствовав, что здесь он с ними состязаться бессилен, учитель прибег к нечестному приему:
— А предположим, что один из цветов оказался непохож на остальные — его стебель и листья не мягкие и зеленые, а белые, жесткие и покрыты пушком, как фланель, наверно, для защиты от холода. Разве не интересно сразу же определить, что он вырос в снегу, и чтобы его сорвать, кто-то должен был подняться вон туда, в горы, выше снеговой линии?
Дети, сраженные появлением растения-незнакомца, молчали. Кресси под действием этих доводов признала ботанику. Через неделю она положила перед учителем помятое растеньице со стеблем, похожим на ворсистую шерстяную нитку.
— Не бог весть что, — сказала она. — Я бы из старой жакетки и то вырезала покрасивее.
— Ты нашла его здесь? — удивленно спросил учитель.
— Велела Мастерсу поискать, когда он собрался в горы. Объяснила, какой. Не думала, что у него пороху хватит. Но вот принес.
Хотя после этого подвига, совершенного чужими руками, рвения к ботанике у Кресси поубавилось, у нее теперь не переводились свежие букеты, и облагораживающее влияние ботаники на ее друзей и знакомых привело к тому, что в поселке было разбито несколько палисадников, а школьники стали приносить в класс ягоды, дикие яблоки и орехи.
В письме и чтении Кресси сделала заметные успехи; грамматических ошибок у нее становилось все меньше, хотя она по-прежнему употребляла некоторые своеобразные местные выражения и по-прежнему говорила с медлительной напевной интонацией девушки Юго-Запада. Это слышалось особенно ясно, когда она читала вслух, придавая искусственной книжной риторике очарование непринужденного, свободного напева. Даже «Английская хрестоматия», в которой внушительные отрывки из классиков подобраны, кажется, нарочно для того, чтобы срывались торопливые и неуверенные детские голоса, в руках у Кресси переставала быть невразумительным заклинанием. Незаметно она постигла трудности произношения, сообразуясь если не с наукой, то с собственным чувством гармонии. Слушая с закрытыми глазами, учитель просто не узнавал свою ученицу. Понимала она, что читает, или нет, он не решался выяснять; она, без сомнения, как всегда, находила и здесь что-то для себя привлекательное.
Один только Руперт Филджи, который сам любил читать вслух и смело, хоть и не всегда верно, брал с разбегу барьеры из четырех или пяти слогов, чтобы нередко тут же угодить в ров какой-нибудь коварной риторической паузы — только он отзывался о чтении Кресси пренебрежительно. А Октавия Дин, раздираемая между безнадежной страстью к этому красивому, но недоступному мальчику и душевной привязанностью к старшей и неизменно нарядной подруге, выжидательно смотрела на учителя.
Излишне говорить, что Хайрам Маккинстри в редкие свободные от забот минуты между отловом скота и перекапыванием межевых столбов был на свой тяжеловесный лад глубоко удовлетворен столь очевидными успехами дочери. Он даже поставил как-то учителя в известность о том, что новое достижение Кресси, поскольку его можно демонстрировать и в домашней обстановке, содействует тому самому «спокою», которого ему постоянно и повсюду не хватало. А по слухам выходило, будто аддисоновские «Раздумья у Вестминстерского аббатства» и «Осуждение Уоррена Хастингса» Бэрка в исполнении Кресси послужили причиной того, что Маккинстри упустил как-то вечером верный случай пробить дырку в голове одного из этих нарушителей границы — Харрисонов.
В глазах публики учитель разделял славу Кресси. Одна только миссис Маккинстри, никак, казалось бы, не изменившая к нему своего мирно-снисходительного отношения, в действительности, он чувствовал, рассматривала учение дочери и интерес к нему мужа как слабость, грозящую с течением времени притупить в ее супруге человекоубийственную решимость, ослабить верный глаз и руку. Когда же мистер Маккинстри сделался членом школьного попечительского совета и должен был соответственно заседать за одним столом с некоторыми переселенцами с Востока, подобная готовность пробить брешь в стене между ними и «этими янки» была воспринята ею как серьезный признак того, что Хайрам начал сдавать.
— Заботы, заботы; не тот стал старик, — объясняла она.
В те вечера, когда муж отправлялся на заседания совета, она искала более возвышенного утешения на молитвенных собраниях в церкви Южных баптистов, во время которых все ее ближние — уроженцы Севера и Востока, под прозрачными именами «Ваал» и «Астарта», оказывались вопреки всем заповедям сокрушены и храмы их сравнены с землей.
Дядя Бен продвигался медленнее, но также весьма успешно. Он не блистал, не увлекался, а только упорно делал свое дело. Когда гневное нетерпение Руперта Филджи наконец разбивалось о стену упрямой медлительности его ученика, сам учитель, тронутый видом взмокшего лба и сведенных бровей дяди Бена, нередко просиживал с ним до вечера, мягко разъясняя его недоумения, выписывая новые прописи для его неуклюжей руки или даже водя ею по бумаге, как водил иногда в классе рукой ребенка.
Подчас очевидная бесцельность стараний дяди Бена наводила его на мысль о разоблачительном упреке Руперта. Действительно ли он руководствовался чистой жаждой знания? Это противоречило всему, что было известно в Индейцевом Ключе о его прошлом и о его планах на будущее; он был простой старатель, не обладавший научными или техническими познаниями; элементарных арифметических навыков да одной каракули, служившей ему подписью, за глаза довольно было для всех его нужд. А между тем он с особым прилежанием осваивал как раз искусство подписываться. Как-то учитель счел даже нужным объяснить ему очевидную несерьезность этого увлечения.
— Если бы вы столько же стараний приложили к тому, чтобы буквы выводить по прописи, было бы гораздо больше пользы. Ваша подпись и так хороша.