Тимофей взвизгнул, одурев от страха, и попытался бежать, но один из бандитов, двигаясь легко и свободно, как тигр, загородил дорогу обезумевшему лакею. Тот попятился, бухнулся на колени, но он абсолютно не интересовал бандитов: короткий взмах сабли, крик, перешедший в бульканье… Злата не стала смотреть, она боялась. Она, опустившись на колени, не отрывала взгляда от лица папеньки, который, кусая губы, силился подняться.
– Злата…
Тот, кто убил Тимофея, остановился у нее за спиной. Его французский был гораздо хуже, чем у пострадавшего предводителя:
– Мы предупреждать. Ты не слушаться. Мы убивать твоя женщина. Ты жить. Умереть легко, а ты жить.
Стальные пальцы схватили Злату за плечи, отрывая от отца. Петр Евгеньевич был очень бледен: вот-вот потеряет сознание.
– Меня убейте, а ее пощадите, прошу!.. – взмолился он.
– Поздно, – сказал обманчиво ласковый голос, и пальцы сомкнулись на шее Златы. Она даже воспротивиться не успела – мир померк так стремительно, будто солнце, сбитое с неба камнем, преждевременно упало за горизонт.
Глава 4
Петр Евгеньевич очнулся несколько часов спустя. Еще не открывая глаз, он понял, что лежит не в том проклятом переулке, а на кровати. Зверски болел правый бок, но лучше бы Алимов не помнил, почему он болит, а он помнил, до тошноты ярко и отчетливо: вот мерзавец кладет руку Злате на шею, и девушка обвисает в его руках, словно тряпичная кукла… Потом пришел благословенный туман, но забытье не может быть вечным.
«Лучше бы умер я…»
Алимов открыл глаза и столкнулся взглядом с человеком, который, по всей вероятности, был лекарем. Тот немедленно что-то начал говорить, но смысла Петр Евгеньевич не улавливал, понимая лишь, что эскулап говорит по-русски. А значит, они в российском посольстве, где же еще в этом диком краю можно услышать родную речь?
– Хорошо, что вы пришли в себя, – услышал Алимов густой бас и наконец понял, что ему говорят. Голос принадлежал дородному мужчине – полномочному послу Российской империи Виктору Александровичу Теряеву, сидевшему в кресле у кровати Алимова. – Я уж думал Григорьева прогнать взашей с его микстурами. А теперь говорю: молодец, Григорьев, но оставь нас одних.
– Не утомляйте больного, – буркнул лекарь удаляясь.
«И почему врачи вечно недовольны? – подумал внезапно Петр Евгеньевич. – Господи, о чем это я?!»
Посол потеребил подбородок и сказал несколько стесненно, что было ему несвойственно:
– Что ж вы, голубчик Петр Евгеньевич, без охраны по дамасским переулкам разгуливать решили? Вы что же, совсем из ума на старости лет выжили? Я вам Фарида этого толкового к чему рекомендовал – чтобы вы его отсылали, а сами гуляли где вздумается?
– Что с моей дочерью? – Язык Алимова почти не слушался, но вопрос удалось выговорить достаточно внятно. – Где Злата?
Посол отвел взгляд. Плохой признак.
– Мне Григорьев наказал вас не волновать, – сказал он и вдруг перешел на «ты»: – Да только ты так и так изведешься. Не нашли мы ее… Лакея твоего убили, труп рядом с тобой лежал, а Златы не было, только шарф ее окровавленный подобрали. – Теряев помолчал. – Боюсь я тебе это говорить, но убили ее, Петр Евгеньич, вот и Фарид то же говорит, а кому знать, как не ему. У нас здесь такие вещи часто случаются, хотя мерзавцев везде полно. Мы искали, все обыскали, как только стража городская тебя нашла, так все вокруг обшарили. Никто ничего не видел, как обычно, и не знают ничего. А может, знают, да молчат. Местные боятся… Их понять можно… – Посол покивал, будто ставя многоточие в размышлениях о сложной дамасской жизни.
Думать не хотелось и спрашивать дальше не хотелось: слова посла резали сердце острее ножа. Но Алимов должен продолжать – из-за его вины перед Златой, которой сейчас уже нет на белом свете, и смириться с этим невозможно.
– Если убили там же, почему не оставили труп? – через силу выдавил он.
– Вряд ли там же убивали, скорее унесли и уж потом… А шарф оставили. Как мы визитную карточку подаем. – Теряев закашлялся: страшно произносить такое.
– Дай мне пистолет, – тихо попросил Алимов. – Застрелюсь, и дело с концом.
– Ошалел? – прикрикнул на него посол, его полувиноватое, полуфилософское настроение сменилось яростью. – Из ума выжил? О жене, о младшей дочери не подумал?
– Им наследство останется, без меня не пропадут. Не могу я теперь жить. Своими руками доченьку в могилу отправил. – В горле саднило, слова давались с трудом… Как Златочка на него смотрела, бедная… Сам! Сам убил! Что стоило деньги отдать? Так ведь нет, пошел на принцип. – Дай пистолет, Богом тебя молю.
– И не вздумай, – отрезал Виктор Александрович. – Я за этим прослежу.
– Моя воля – жить или умирать, – прохрипел Алимов.
– Не твоя, Петр Евгеньевич, – тихо сказал Теряев, – на все воля Божья. Если оставил тебя в живых – значит, зачем-то ты Ему еще нужен. Зачем? Не знаю, у меня ответа нет. А ты стреляться не спеши, поживи да подумай. Ты же сильный человек, от испытаний никогда не бегал.
Не бери грех на душу больший, чем тебе положен. Бог мудр, Он рассудит.
Алимов закрыл глаза… Наверное, следовало заплакать, но плакать он пока не мог. Может быть, потом…
Сам. Убил.
«Господи, прости. И ты, доченька, прости меня, дурака… Оттуда, с небес, прости».
Болело сердце. Так до рассвета и промучился грешный Петр Евгеньевич.
Амир проснулся, как всегда, на рассвете, еще даже муэдзин ближайшей мечети не прокричал призыва к намазу – утренней молитве. Занавесь на окне чуть колыхалась от легкого ветерка, с улицы не доносилось ни единого звука. Окна комнат выходили в сад, обнесенный каменной стеной в три человеческих роста, так что даже в самый шумный день в доме было тихо, но в предрассветный час тишина была особенной: чистой, благоухающей и светлой.
Амир накинул темно-синий халат из тончайшего хлопка, сунул ноги в расшитые цветным шелком шлепанцы и подошел к окну. Родовое гнездо Бен-Нижадов было построено давно, когда еще благородные люди в Димашке устраивались вольготно, в просторных имениях, а не в домах, подпирающих друг дружку. Это теперь по улицам не пройти, без того чтобы чья-то открытая дверь не перегородила проход. Впрочем, Амир и не бывал в таких местах, предпочитал появляться там, где пошире и почище.
Внутри дом, согласно арабским традициям, разделен на мужскую и женскую половины, но женщин в семье Бен-Нижадов не было: мать давно умерла, отец вдовствовал, а сам Амир до сих пор не женат…
А если подняться на крышу, то вид открывался просто чарующий: весь Димашк как на ладони и простирается дальше, до горизонта, подсвеченного сейчас розовым маревом утренней зари. И ни облачка, день будет очень жарким, а в доме всегда прохладно. Как невыносимо радостно все это видеть, чувствовать, просто – жить!.. Дышать, ходить, прикасаться к дереву оконной рамы, ощущать аромат цветов в саду, слышать журчание воды в фонтанах. Амир автоматически провел пальцами по жуткому длинному шраму от плеча до груди. Чудо Всеблагого, истинное чудо, что он жив. Для встречи с гуриями он еще слишком молод, даже сыновей не успел родить.
Еще полчаса – и над горизонтом покажется краешек солнца – пора идти. Амир вышел из спальни и оказался на опоясывающей дом широкой галерее с палисандровыми резными перилами. Внизу, во дворе, слуги уже разложили на розовых мраморных плитах молитвенный коврик. Отлично. Молодой человек запахнул халат и спустился к фонтану, разулся, совершил омовение, посмотрел в направлении Мекки, дождался гортанного, протяжного призыва муэдзина и встал на колени.
…С молитвой снизошел покой, новый день – новая надежда. Прежде чем подняться с колен, Амир мысленно вознес благодарность Аллаху за то, что сохранил ему жизнь и левую руку. Иншалла.
Юноша обулся и вышел в сад. Отец где-то здесь, свою молитву Джибраил Бен-Нижад любил совершать в тени кипарисов. И точно, вот он. На скамье сидел уже немолодой, но крепкий мужчина, одетый в выходные одежды, несмотря на раннее утро: поверх белоснежной абайи[1] из тончайшего хлопка накинута темно-зеленая шелковая стеганая джебба[2], богато украшенная вышивкой из алых шнуров, голову покрывала белая куфия[3], удерживаемая угалем[4], сплетенным из золотых нитей. Отец задумчиво поглаживал ухоженную бороду и перебирал четки, вырезанные из ливанского кедра. Лицо Джибраила, с каждым годом становящееся все красивее, – есть люди, которых годы только красят, – было спокойным, но хорошо знавший отца Амир угадывал за привычной маской некую озабоченность. Она появилась недавно, и отец предпочитал о ней не говорить, а Амир не расспрашивал: все, что ему нужно знать, Джибраил ему скажет. Сам и именно тогда, когда сочтет нужным.