23 ч. 25 м. (до операции).
Пульс — 40.
Температура — 35,6.
Дыхание — 30.
Про себя доктор машинально добавил: «Лицо пепельно-серое, холодный пот… глубокий шок».
1 ч. 10 м. (после операции).
Пульс — 96.
Температура — 37,5.
Дыхание — 30.
Что ж, пока неплохо! Тридцать лет назад он записал в блокнот вечной ручкой с тонким золотым пером, подаренной ему матерью:
«Если температура держится без колебаний, а пульс умеренный, тогда жизнь пациента всецело в руках божиих и врача. Если температура подскочит до сорока, пульс до ста шестидесяти, вы поймете, господа, что на сцену выступил сепсис, а с этим дьяволом еще не научились справляться ни бог, ни врач. Заклинаю вас, помните о дренажной трубке!»
Робот помнил. Человек же по имени Герман Цодер участия в этом не принимал. Мысли его занимал один вопрос. Полчаса назад он высказал его вслух Баумеру, и с тех пор этот вопрос не оставлял его в покое. «Кто и что он, этот Веглер?» В странном оцепенении, как птица, завороженная взглядом змеи, Цодер сидел, не сводя глаз с лица пациента. «Кто и что он, этот Веглер!»
Веглер работал в кузнечном цехе — это все, что знал о нем Цодер. Правда, третьего дня он мельком видел его в кабинете Баумера, но не обратил на него внимания. Теперь, к сожалению, он мог судить о своем пациенте только по его внешности, а внешность мало что могла подсказать. Веглеру, очевидно, лет сорок с небольшим. Ростом без малого два метра, широкий в кости, с сильно развитой мускулатурой плеч и рук, он тем не менее поражал невероятной худобой. Цодер слышал, что Веглер работал у парового молота. Ему известно, что это значит. Паровой молот — железное чудище, сражаться с которым находилось мало охотников. Машина наложила свой отпечаток на этого человека: лицо его было таким же неподвижным, невыразительным, как лик машины. Оно не было ни красивым, ни безобразным, ни пошлым, ни благородным — обыкновенное лицо обыкновенного рабочего. Крупные черты, массивные черепные кости — белокурый тевтонский тип; глубокие глазные впадины, резко очерченные челюсти, широкий подбородок. Лицо энергичное, даже сейчас, на грани смерти, но и только. Небольшие складки у широкого рта и тонкие морщинки, избороздившие лоб, говорили лишь о долгих годах изнуряющей работы у станка. В нем не было ни тонкости, ни следа трепетных чувств, ни мысли, ни одухотворенности. Можно было тридцать лет подряд встречать этого человека на улице, а здесь, на заводском участке, — каждый день и ни разу не обратить на него внимания. Он ничем не отличался от массы своих безыменных собратьев, разве только тем, что был гораздо выше их ростом…
«Кто и что он, этот Веглер?» — стучало в мозгу Цодера. Веглер что-то невнятно пробормотал. Лоб его блестел от пота, точно смазанный жиром, лицо было воспалено. У кровати стоял высокий металлический треножник, на котором висел резиновый баллон. От баллона к кровати, а по кровати к руке пациента тянулась резиновая трубка с длинной иглой на конце, которая скрывалась под прихватывающими ее бинтами. Капля за каплей раствор вливался в кровь, столько-то капель в час. Так предписано наукой, но даже наука не могла предсказать, чем кончится внутренний химический процесс или что покажет утром температурный листок. И Цодер знал, что эти закрытые глаза, быть может, уже никогда не откроются, а губы никогда не ответят на его вопрос.
Крупная голова шевельнулась на влажной подушке, скатилась вбок и бессильно поникла над плечом. Шея, такая мускулистая, жилистая, безвольно обмякла — слабенькая былинка под тяжестью непосильного груза. Бормотание перешло в глубокий, протяжный вздох; наконец и вздох замер.
Цодер цинично подумал: «У этого малого, разумеется, есть индивидуальные свойства. Но чего стоит вся его индивидуальность сейчас, когда ранение угрожает его жизни? Эфир будет действовать на него не дольше, чем на всех прочих. А потом в его кишках вспыхнет огонь. Этот огонь жжет одинаково, что нациста, что еврея, что солдата, что архитектора. Веглера будет мучить жажда. А я скажу: „Ни капли воды!“ Он будет весь гореть от жажды, сходить с ума от жажды, и сорок восемь часов я буду стоять на своем: воды — ни капли, а науке и природе будет совершенно безразлично, кто он такой».
Так, не шевелясь, сидел доктор Цодер, на редкость некрасивый человек пятидесяти пяти лет, с лицом, которое некогда светилось мягкой одухотворенностью и которое затаенное озлобление изменило, как изменяет оспа. Он сидел, не сводя лишенных блеска глаз с непроницаемого лица на подушке. «Кто он, Веглер? Я должен узнать…» — снова шевельнулось в его мозгу.