— Отчего же тогда люди в отчаяние впадают? — Иван всё так же сумрачно глядел в сторону.
— Где же тут место отчаянию? — воскликнул игумен. — Когда все имеют возможность, если захотят, стяжать жизнь вечную?
— А хватит ли одного желания нашего даже при величайшем усердии, но без попущения высшего? Прости, не возражаю тебе, но вопрошаю на краю...
— И ты не осуди скудоумие моё, — примирительно подхватил Сергий. — О том же сказано: не оживёт зерно, аще не умрёт.
— Можно спрошу, отче?
— Спроси без обиды.
— Пошто ты монахом стал? Можно ведь и в миру спасаться, и много доброго понаделать, заповеди соблюдая?
— Тут целая исповедь нужна, княже. — Сергий несколько замешкал в затруднении. — Вот ты возрастал под сенью отца своего, мудрости его преизрядной, потом в покровительстве брата удачливого, теперь сам правишь благополучно. Но спокоен ли ты? Что есть жизнь, где на всякую радость много-много печалей? Я вступил на другой путь, лучший, и в волнении суетной жизни дней своих не растрачу.
— Ещё спрошу, отче, и предерзко, — в волнении проговорил Иван, — не смущаешься, что в высокости своей ты один, для других непостижимый и недостигаемый в подражании?
— Как это — я останусь один? — возразил Сергий. — Ко Господу вопию, и Он пребудет со мною. Ты про отчаяние упомянул. Но почему сказал апостол Павел: мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся? Отчаяние наступает только от неполноты веры. А каждому даётся по вере его.
Они шли теперь вдоль частокола, среди высоких сосен, разогретых солнцем, пахнущих тонко и сладко. Запоздалые капли вчерашнего дождя играли синими искрами на иголках, в тени же зелень ветвей бархатно густела в черноту. Толстый слой хвои мягко подавался под ногами. Иван Иванович подкидывал носком сапога упавшие, клейко поблескивающие шишки.
Митя издали любовался отцом, его широким упругим шагом, могучими плечами и желал стать когда-нибудь таким же сильным, великодушным и отважным. Не было на свете человека прекраснее его. Ветер отдувал полы лазоревого опашня, и тогда показывалась ярко-жёлтая подкладка. Как отец идёт, как он говорит, поворачивает голову, поводит рукой — всё в нём вызывало обожание, от которого даже сжималось сердце. Митя следил глазами, как они удаляются с Сергием, хотел догнать их, но что-то говорило ему, что этого сейчас не следует делать.
Восхищенный между тем расспрашивал Фёдора, как теперь живёт обитель да почему в ней такая бедность. Ведь множества притекают и вклады, поди, делают!
— А батюшка Сергий всё раздаёт! — беззаботно ответил Фёдор, явно нимало не сожалея.
— Он ещё и милостыню творит?
— Иль тебе неведомо? Что одни приносят, он тут же другим раздаёт, кто ещё беднее. Не будь людей, он бы волков стал кормить. Соли иной раз не имеем, не токмо ладана.
— Нестяжатель великий, — покачал головой Восхищенный.
Купец тоже тащился с ними, помалкивал и вращал глазами.
— Но ведь среди братии есть люди и учёные, легко ли им в нищету духовную входить? — не унимался Восхищенный. — Книги-то дозволяет игумен читать?
— Отчего же? Только, говорит, смотрите, братия, чтоб никто не увлёк вас философией и пустыми обольщениями, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу, ибо в нём обитает телесно вся полнота Божества.
— Умственность, конечно, — изрёк Овца.
— Дядька, а я нестяжательный? — тихонько спросил Митя.
— Тебе было бы жалко, если б ты лук свой потерял?
— Да.
— Иль рубаху камки венедицкой порвал?
— Да ты же меня так бы избранил!
— Вот видишь. Кто печалится о чём-либо, тот не нестяжателен.
— Келейное-то правило всё такое же строгое? — допытывался Восхищенный.
— Прежнее. Афонское. Двести молитв Иисусовых, сто земных поклонов. Да в церкви двести земных поклонов и четыреста молитв Иисусовых да поясных сто поклонов Богородице.
— Где тут произойти утучнению! — произнёс купец и прокашлялся для вежливости.
— А если вы в церкви всё время молитесь, зачем ещё в келии надо? — спросил Митя.
— Церковная наша молитва о спасении и смирении всего мира, в келейной же главное прошение о спасении собственной души.