Задумчиво глядя на большую луну, Иван Михайлович сообщил Мите:
— А на Петровки русалки выходят из воды, когда месяц загорится, и пляшут на игравицах.
— А где у них игравицы? На берегу?
-— Там трава зеленее и гуще растёт. Везде трава и трава, а там — бархатом плотным стелется. По воде же, когда они пляшут, огоньки синие носятся туды-сюды.
— Вот ты боярин и христианин, а речёшь княжичу мерзкие язычества, — укорил Восхищенный. — Тогда нечего и по монастырям ездить.
— Ты сам в притворстве и речёшь блядно, — обиделся Иван Михайлович. — Думаешь, всех обхитрил и никто ничего не видит? В гордыне тайной состоишь, необуздан, аки жеребец нехолощёный. Хочешь посередь всех блистать, аки бисер в кале, и мечешься меж смирением и превозношением.
— Я в чистоте сердца и ума состою, но не в гордыне, — важно ответил Восхищенный. — А достигаю того созерцанием и молитвою в созерцании, что тебе недоступно по неизбранности твоей.
— Ты, можа, воопче ангел? — пустил насмешку ухабничий.
— Ангелы не имеют чувственного гласа, но умом приносят Богу непрестанное славословие, — осадил его Восхищенный.
— Да разве тебя переговоришь? — махнул рукой Иван Михайлович.
— Вернёшься, станешь путным, боярином, будешь пушными угодьями управлять, звероловством, — сказал Дрюцькому Иван Иванович.
— Будь по-твоему, великий князь, — обрадованно поклонился ухабничий.
— Бобрами и лисицами станешь управлять? — вмешался Митя.
— Тако же зайцами и волками, княжич!
— А не дай Бог случись что со мною, митрополит Алексий соправителем будет при сыне моём в пору его малолетства, — продолжил великий князь.
— Да ты что! — раздражённо удивился Иван Михайлович. — Не было николи этакого! Чтоб предстоятель был ещё и управителем государства!
— А теперь будет.
— Обычай прадедов переиначить хочешь? Бояре тебе не позволят. Возропщут!
— Замолчь, змей старый! Тебе ли замыслы мои судить? — разгневался князь.
— А почему не Сергий, батюшка? — робко вставил Митя, которому хотелось Сергия в соправители.
— Потому что он не митрополит и даже преемником у владыки Алексия быть наотрез отказался.
— Али преосвященный хотел? — даже привскочил Восхищенный, предвкушая, как разнесёт по монастырям сию новость.
— А Сергий сказал: смолоду я злата бегал, теперь потщусь ли о нём?
— Да, величайшая простота и скудота жизни! — одобрил Восхищенный, стараясь запомнить в точности ответ преподобного митрополиту.
Чёрными бесшумными тенями сходились монахи на правило, каждый положив три земных поклона на паперти. Последовав за ними в полутёмный притвор, Митя оглянулся: ранняя луна наливалась багровым огнём.
Игумен стоял перед царскими вратами, которые, как сказывали, сам и украшал деревянной резьбою. Он начал с земным поклоном:
— Боже, очисти мя грешного и помилуй мя!
Все поверглись вслед за ним на пол.
— Создавый мя, Господи, помилуй мя!
Опять упали ниц.
— Без числа согреших, Господи, прости мя!
Митя услышал голос отца и Ивана Михайловича, увидел краем глаза, как они повалились вместе с монахами. Очисти, помилуй, прости! — столько силы было в общем шёпоте, что мурашливая дрожь охватила тело и душа сотряслася. Так скорбно, так жарко взывали, что показалось, будто произошло нечто в храме, будто раздалась невидимая завеса в дымном воздухе и страдающий Христос преклонил слух Свой. Надтреснутый голос Сергия уносился в вышину под купол и замирал там, потом — стук колен об пол, а в промежутках в тишине лёгкое потрескивание лучин и шипение угольков, падающих со светцов в воду.
Как не похожа была эта суровая простота на то, к чему привык Митя в московских соборах: блеск, игра каменьев, искры на окладах, лучистое сияние множества душистых восковых свечей. Здесь толстые сальные свечи горели только перед иконостасом, лампады теплились тускло, паникадила не было вовсе.
— Боже, милостив буди мне, грешному!
Новое со стуком повергание наземь.