И хотя, говорят, что прежде всего вспоминает человек личные обиды, на этот раз память не стала изводить его картиной правежа над ним – потомком древнего панского рода, чьего предка Семёна Писаря сам великий князь Василий Васильевич за верную службу пожаловал многими вотчинами. Не напомнила, что вершился сей неправый суд по воле бывшего разносчика пирожков с требухой, лепшего «камрада» по потешным игрищам, а ныне – светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова. Не заставила сжаться сердце воспоминанием, как на посмешище толпе на его спине взбугрились и остались навсегда страшные кроваво-синие рубцы…
Нет, память явила совсем иное: обнажённые дебелые руки и пышущие жаром щеки отставной царицы Евдокии Фёдоровны, когда её, прямо с пуховой постели, в одной сорочке привели к нему на допрос в Суздальском монастыре.
Что и говорить, не по монастырским канонам жила новообращённая монахиня: и платье носила мирское, и по-царски ела и спала. Даже на новое имя Елена, данное при постриге, не откликалась, требовала величать её государыней и матушкой-царицей. И всё это творилось при попустительстве ростовского епископа Досифея, ярого противника реформ. Он даже закрыл глаза на то, что у Евдокии появился полюбовник – амант, некий майор Глебов, голубоглазый и златовласый красавец. Он прибыл в Суздаль для набора рекрутов, да задержался – себе на погибель! При каких именно обстоятельствах удалось сему Глебову познакомиться с царицей-монахиней, и после пытки осталось неведомо. Но, видать, был он в амурных делах не промах, а Евдокия, истосковавшаяся по мужской ласке, оказалась крепостью, готовой к сдаче. Тут, трезво рассудил Григорий Григорьевич, когда б не Глебов, так другой кто сыскался…
Скорняков-Писарев даже поймал себя на мысли, что майору было трудно устоять перед столь вызревшей красотой. Всё тело царственной монахини дышало такой разбуженной женской силой, что Григорий Григорьевич едва сдерживал вспыхнувшее желание рвануть ворот тонкополотняной сорочки и здесь же, в покоях игуменьи, где проводилось дознание, овладеть Евдокией. Она, очевидно, тоже почувствовала его потаённый мужской порыв, напряглась, стала ещё желанней. Ан сдержал он себя, не посмел нарушить приказ Петра Алексеевича: голосом устрашай, правду выпытывай, а руками не тронь!
С Глебовым и Досифеем, напротив, велено было не церемониться. Григорий Григорьевич и не церемонился: сам, в роли ката, пытал, ломал кости, жёг грешную плоть нечестивцев калёным железом, покуда не вырвал у обоих признание в совершившемся прелюбодеянии и потворстве ему. Майора и епископа четвертовали, а Евдокию, отрицавшую всё, упрятали для покаяния теперь уже в настоящую келью. Но хотя и посадили бывшую царицу на хлеб и воду, а жизни всё же не лишили: как-никак, а она – мать государева наследника.
Думал ли тогда Скорняков-Писарев, что и самого царевича Алексея ему доведется пытать, когда лукавым обещанием полного прощения вернёт его отец в Россию после побега за границу…
Не думал не гадал, а пришлось. Расценил он и это царское поручение как проявление высочайшего доверия…
И здесь действовал Григорий Григорьевич ничтоже сумняшеся. И подпись свою под смертным приговором Алексею смело поставил рядом с подписью Меншикова. А следовало бы поостеречься, когда светлейший под чем-то подписывается…
Позже выяснилось, что это он, Меншиков, побег царевича и спотворил, выдав ему и полюбовнице его – девке Ефросинье заграничные паспорта и тысячу рублей взаймы. Тогда бы уже призадуматься Григорию Григорьевичу: с чего это расщедрился бывший пирожник, никогда щедростью не отличавшийся, а всё норовивший собственную мошну за чужой счёт пополнить? Расчищал ли место для другого наследника, малолетнего Петра Петровича – сына Екатерины, сиречь Марты Скавронской, пассии своей бывшей, а ныне первой заступницы за него перед государем, или куда подальше заглядывал?
Лишь после смерти императора сумел прозреть Григорий Григорьевич давние замыслы светлейшего князя самому править Россией. А тогда, в восемнадцатом, и впрямь в измену Алексея Петровича поверил, в правоте творимого над ним суда не усомнился. Вместе с Меншиковым и удавили они царевича в каземате Петропавловской крепости, выполнив невысказанную вслух царскую волю.
Государь по достоинству оценил эту веру в правоту любого его повеления. Скорняков-Писарев получил чин полковника гвардии, ему был поручен надзор над работами по строительству Ладожского канала и заведование морской академией. Оба назначения сулили новый взлёт по служебной лестнице. Но тут удача от него отвернулась: ни с тем ни с другим делом он не справился. Старался, да, видно, перестарался. Установил в морской академии такой строгий порядок, что избалованные дворянские дети, не вынеся регламента, чуть ли не каждый четвёртый в бега подались. И на канале работы застопорились. Тут опять подкузьмил князь Александр Данилыч: деньги казённые взял, а поставку работных людей не обеспечил…
Петр Алексеевич нерасторопности да разгильдяйства ни в каком деле не терпел. Строительство тут же перепоручил иноземцу Миниху, а морскую академию – Нарышкину. Самому Григорию Григорьевичу досталась иная «награда» – в мастерской механика Нартова отходил его государь дубинкой и назначил состоять при Минихе в помощниках. Тут еще, совсем не ко времени, всплыла ссора в Сенате с тогдашним вице-канцлером бароном Шафировым, и ещё доброхоты донесли государю о недавнем попустительстве Скорнякова-Писарева в расследовании дела о незаконных поборах князя Меншикова. К стене припер Петр Алексеевич своими вопросами, что, мол, скажешь в своё оправдание? Но не предал Григорий Григорьевич старого товарища. Всю вину взял на себя. Князь в долгу обещал не остаться, коли всё с рук сойдёт. Везунчику Меншикову и впрямь сошло, а Скорнякова-Писарева разжаловали в солдаты и лишили всех имений.
Но государь был горяч да отходчив: умел карать, но не забывал и миловать. В мае 1724 года от Рождества Христова высочайшим указом Григорий Григорьевич был по всем статьям прощён, вновь приближен к императору и оставался при нём до самой его кончины, когда в числе ближайших сподвижников удостоился чести нести гроб с телом упокоившегося преобразователя Отечества.
Ежели бы и князюшка Александр Данилович обладал таким же благородным сердцем, как покойный государь, так и сегодня пребывал бы Григорий Григорьевич в чести да почёте. Но откуда взяться благородству у пирожника?
В двадцать седьмом году, после кончины Екатерины Алексеевны, когда решался вопрос о престолонаследии, окончательно разошлись их с Меншиковым пути-дорожки. Скорняков-Писарев вместе с полицмейстером столицы генералом Антоном Девиером примкнул к партии, желавшей воцарения одной из двух цесаревен – дочерей Петра, а светлейший князь в последний момент сделал ставку на императорского малолетнего внука – сына казненного Алексея. Рассчитывал, что при нём станет в России полновластным хозяином, и снова не ошибся – сумел одержать верх.
По заведенной традиции всех переворотов, сразу после победы светлейший расправился с противниками: лишил их чинов, имений, подверг пыткам и сослал в Жиганское зимовье, что в восьмистах верстах от Якутска. Правда, и сам недолго удержался у власти, через год был свергнут Долгорукими, сослан в Берёзов, где вскоре и почил в бозе.
Впрочем, от новости этой, когда она спустя два года доплелась до якутской глухомани, Скорнякову-Писареву легче не стало: на его судьбе ни торжество Долгоруких, ни их крушение, ни приход к власти курляндской герцогини Анны Иоановны поначалу никак не сказались. Более того, новая правительница, занятая судом над «верховниками», попытавшимися ограничить её власть, вопреки обычаю – прощать обиженных – прежним правителем не стала. Вступив на трон, как будто забыла о них…
Долго тянулись в ссылке дни, а тем паче – ночи. Многое передумал Григорий Григорьевич в убогой избушке, зимой – заметённой по самые оконца, а летом – плотно окутанной болотными испарениями. Он то пил горькую, злясь на судьбу. То раскаивался и жил тверёзо. Думал: может, и впрямь ссылка – расплата за то, что прежде грешил – судил, наказывал, живота лишал? Каялся Григорий Григорьевич, а после злился на себя и на собственное раскаянье. Потом сызнова раздумывал, как было бы, если бы поступил иначе, в том или другом случае. Крутил, вертел, а в итоге выходило, что по-иному и быть не могло: как говорили древние, жестокое время, жестокие нравы – не будешь ты гнуть других в бараний рог, самого согнут! Да ведь и не свой суд он вершил, а выполнял волю помазанника Божия. Выполнял беспрекословно: по-иному и не положено слуге государевому. За что же тогда сия кара?