– А ты что о ней ничего не слышал?
– Нет.
– Как же?
– Вчера только прибыл.
– С «таёжной», Сань, не вышло.
– Неужели?!
– Да. Не оправдала она нашей надежды. Выбраковали её: обнаружилась куча пороков.
– Не может быть! Что за горе такое?!
– А тебе-то что горевать.
– Разве забота только обо мне?
– Ну, да я так, к слову… История тут, Сань, целая история. О ней когда-нибудь, сейчас это не главное. Рад нашей встрече, давай поговорим о другом, а сорта, будем живы-здоровы, от нас не уйдут.
Мы отошли к грани, за которой ровной шеренгой, одна возле другой, теснились делянки, присели.
– Да ты, оказывается, с подарком! – услышав стон протеза, настороженно посмотрел на меня Комарков.
– С фронта редко кто возвращается невредимым. На то и война.
– А при ходьбе почти незаметно, – удивился Комарков. – Удачно изладили.
Комаркову вроде бы даже интересно видеть рядом фронтовика, да к тому же ещё старого товарища. В душе, возможно, он меня и жалел и хотел сказать, что при увечье я выгляжу прежним, только я по своему осмыслил его безобидные слова. Плохо быть подозрительным. А что поделаю с собою, если иначе пока не могу. Как иначе, когда в голове только за это чудное июльское утро, безоблачное и тихое, скопилось столь неясных тревожных дум, для другого всё это пустое, зряшное, а я слышу в себе какой-то немой протест, не могу с чем-то смириться. Смотрю на рядом сидящего Комаркова, а он представляется мне затенённым ивовыми кустами: чего выжидал, кого высматривал? Спрашиваю:
– А ты что, Геннадий, перед тем, как встретиться, застрял в кустах? Дело какое было, что ли?
Комарков выжал улыбку:
– Бывает, посевы воруют, сподряд колосья срезают. Время такое тяжёлое…
– Да ну!
– Приходится караулить. Не понимают люди, что и для чего здесь посеяно.
– И меня за воришку принял?
– Да нет… Тебя-то просто не узнал. Я ведь не слышал о твоём возвращении. Ночью приехал из города, а чуть свет сюда – посмотреть.
– Тоже воюешь?
Комарков рассмеялся, отмашисто вскинул голову:
– Вроде бы так выходит, воюем, Сань, с врагами… селекционеров.
Я вздохнул облегчённо, вот ведь как, оказывается, подозревал совсем напрасно, без всякой причины, и не надо было волноваться, всё так, как и должно быть в жизни, – он, Комарков, наблюдал из-за кустов, не потому, что кого-то испугался, а хотел толком разобраться – собираются красть или нет драгоценные колоски, их и в самом деле надо оберегать, пока, как дитя, набираются сил. Вырвался вздох при воспоминании о «таёжной». Раз выбраковали, такова, видать, судьба, чем-то не вышла пшеница, так не стоять же за неё, бесполезную. Слышал от Иосифа Петровича не одну историю, когда сорта безжалостно вычёркивались потому, что на смену выходили лучшие, а нередко и тогда, когда сорт неожиданно выявлял какое-то негодное свойство.
Не удивился неожиданному повороту в разговоре – Комарков позвал меня на берег Нии к Ефиму Тихоновичу по-землячески отметить моё возвращение.
Уединяться куда-то большого желания не было. Какое веселье, когда всё вокруг неустроено!
– Ты что, Сань, зазнался? Брезгуешь другом!
– Да не могу же я… Вишь, здоровье-то какое!
– Донесу на плече. Хватит силёнок. Шагать недалеко. Скатимся на берег Нии, тут рядышком. Местечко красивое. Ты знаешь.
– И что там, на нийском берегу? – не сберёгся я от удивления.
– Всё будет, что надо, – прицеливаясь, повёл бровью Комарков. – Здесь же не прифронтовая полоса – и свежая ушица найдётся, и горилки добудем. Скатерть-самобранку покличем.
Пошли. Брёл я, чуточку, на полшага приотставая от Комаркова, и уже что считал достоинством, ибо ревность в ходьбе стушёвывала мою беду.
До берега и на самом деле недалеко. Стоило миновать опытное поле, и мы очутились на крутолобой прибрежной горе. К темно-зелёному берегу вела застаревшая тропа по тенистому распадку. Под уклон идти было легко, ноги невесомы, в распадке густо пахло смешанным травным настоем, его перебивал стойкий аромат сосновой смоли – и всё это текло впереди или же позади нас куда-то вниз, к речному руслу. Комарков спешил, хотел, что ли, в нужное время застать на месте Ефима, а когда углубились в распадок, он вроде бы вспомнил о моём протезе и спросил:
– Ты, Сань, не выдохся?
– Да нет.
– Тогда без привала – до теремка… Скоро вынырнет.
Терем-зимовье – постоянное место отдыха Ефима Серебрякова – выплыл из-за испятнанного молодыми берёзками пологого пригорка. Издали он не представлял ничего особенного, домик как домик, когда же очутились рядом, я залюбовался его красотой. На загляденье отделал Ефим свой одинокий теремок. Крутосклонная крыша – на четыре ската, не видывал я такой, необычная крыша, не драничная и не тесовая, как принято в наших сибирских краях, – из широких пластов выстоявшейся бересты с зачернёнными крапинками корявых наростов. Ниже терем опоясывал вокруг тоже своеобразный кружевной карниз. Это была долго подержанная в чутких руках и под надёжным инструментом сосновая кора. Обыкновенная кора, какую никто не считает за строительный материал, а поди ж ты, какой красотой заиграла, ну просто божеское творение, не всякая кружевница выдаст такое. На углах карниз как бы несли на себе разные лесные обитатели – белки, медвежата, глухари и тетерева. И так везде – по наличникам, по ставням и по стенам – до самого фундамента из задубелых лиственничных чурбаков – что-нибудь да вывернется такое, о чём я слышал только в полузабытых бабушкиных сказках. Ради того, чтобы посмотреть на зимовье, стоило пройти и десять вёрст.