Читал, по толпе толкался, боль остужал, не мог, видно, дома-то задержаться — дом разрушен приговором, уничтожен дух его, музыка его. А мать? Отец хоть читал, бранил чахоточных гномов русской земли, а мать? Братишку из института выволокли и — в тюрьму. Отца из толпы выволокли и — в тюрьму. А где остальные, еще два брата? Где мать?
Теперь — Каракумы крови песком шуршат, песком шумят. Теперь — могила Павла потеряна, могила его отца потеряна. А мне и ныне чудится: ходит отец один, ходит ночами по улицам сибирских деревень и городов, обращаясь:
Друзья, простите за все — в чем был виноват,
Я хотел бы потеплее распрощаться с вами.
Ваши руки стаями на меня летят -
Сизыми голубицами, соколами, лебедями.
Посулила жизнь дороги мне ледяные -
С юности, как с девушкой, распрощаться у колодца.
Есть такое хорошее слово -родны я,
От него и горюется, и плачется, и поется.
А я его оттаивал и дышал на него,
Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним.
Вы обо мне забудете, — забудьте! Ничего,
Вспомню я о вас, дорогие мои, радостно.
Так бывает на свете — то ли зашумит рожь,
То ли песню за рекой заслышишь, и верится,
Верится, как собаке, а во что — не поймешь,
Грустное и тяжелое бьется сердце.
Помашите мне платочками за горесть мою,
За то, что смеялся, покуль полыни запах...
Не растут цветы в том дальнем, суровом краю,
Только сосны покачиваются на птичьих лапах.
Далее — стихотворение еще точнее рисует лагерь, дозоры, но ведь Павел Васильев написал его в 1936 году. Почему? А потому — предчувствие гибели не давало ему покоя. Поэт, глубокой осенью 1929 года заявившись в Москву, не нашел в ней счастья. С одной стороны — внимание к нему, к его могучему таланту, публикация поэм, бурные выступления, с другой — зависть кровавых карликов, обвинения Павла Васильева — в национализме, шовинизме, фашизме, антисемитизме...
Невероятно, гениально одаренный, рожденный стать Пушкиным своего времени, русский, он и не понимал, как парящий орел, почему же раздражает копошащихся жуков огромностью, красотою и независимостью размаха степных крыльев? Их он раздражал. Они его раздражали. Они — зубоскалить. Он — зубоскалить. Они — злиться. Он — злиться. Они — в ярости. Он — в ярости.
Бесконечные накачки, обвинения, придирки, угрозы. Суд над ним — в 1932 году. Помяли — выпустили. Суд над ним — в 1935 году. Помяли — выпустили. Зарядили гневом. Поиздевались. Дали — условно, три года. Каково? Практически — в Москве Павел ежедневно оказывался под зорким наблюдением, доносом, гнетом сионистских сил.
Можно удивляться его мужеству, его способности — оставаться живым. В Павле Васильеве держалась великая народная культура, помноженная на интеллект родной семьи, ее идеал: много знать, служить Отечеству. Осыпанный из щедрых ладоней Бога разными талантами, поэт рано впитал, успел, начитанность поколений, музыкальность поколений, работоспособность поколений, философию и красоту поколений:
Шла за мной, не плача и не споря,
Под небом стояла, как в избе.
Теплую, тяжелую от горя,
Золотую, притянул к себе.
Какая «вязанка» чувств, страстей, какая нежность, образ какой — русский, серьезный, рассчитанный на муки, на радость, на долгое борение в океане жизни. Это — в двадцать три года лепит, из бронзы льет Павел Васильев. И когда Сергей Залыгин навязчиво, с чалдонской непосредственностью, повторяет: «инфантильность», «натурализм», «грубость», «народность», «отсутствие поэтической культуры», с ним никто из понимающих творчество Павла Васильева не согласится. Павел Васильев — оратория гения, богатырство гения, пророчество гения! И безукоризненное «поведение» Залыгина — не для него.
Случайно ли, через год после смерти Сергея Есенина, Рюрик Ивнев, а ему не откажешь в культуре, во Владивостоке встретив шестнадцатилетнего подростка, золотоголового, летящего, с глазами широкими, раскинутыми жадно на весь мир, приблизил его к себе, к Есенину, к России, которая и так стонала в груди юного певца? Благодарный, откликающийся на дорогу, гордый мальчик, Павел Васильев, стихами «платит», на память, расставаясь:
РЮРИКУ ИВНЕВУ
Прощай, прощай, — прости, Владивосток,
Прощай, мой друг, задумчивый и нежный...
Вот кинут я, как сорванный листок,
В простор полей, овеянных и снежных.
Я не хочу на прожитое выть, -
Не жду зарю совсем, совсем иную,
Я не склоню мятежной головы
И даром не отдам льняную!
Прощай, мой друг! Еще последний взгляд.
Туман тревожно мысли перепутал.
В окно мелькают белые поля,
В уме мелькают смятые минуты...
Из содержания этого стихотворения ясно: поговорили они о Есенине, трагедии его, облике его, ведь «льняная», ведь «мой друг, задумчивый и нежный» и «даром не отдам» — разве не доказательство того?
Но Залыгин упорно «приторачивает» Павла Васильева к Демьяну Бедному. Зачем? Лишь потому, что Павел Васильев сказал: «Сколько струн в великом Мужичьем сердце каждого стиха!» Это — причина? Но вот ответ Рюрика Ивнева, повторяю, через год после гибели Есенина, через год:
ПАВЛУ ВАСИЛЬЕВУ
Пустым похвалам ты не верь!
Ах, труден, труден путь поэта.
В окно открытое и дверь
Льет воздух — лекарь всех поэтов
Ушаты солнечного света.
В глаза веселые смотрю.
Ах, все течет на этом свете!
С таким же чувством я зарю
И блеск Есенина отметил.
Льняную голову храни,
Ее не отдавай ты даром,
Вот и тебя земные дни
Уже приветствуют пожаром!
Поэты, юный, шестнадцатилетний Павел Васильев, и опытный, тридцатишестилетний Рюрик Ивнев, обменялись не посланиями, а предчувствиями надвигающейся беды, кровавой катастрофы, да, кровавой катастрофы. Приветствуя в Демьяне Бедном «мужичьи струны», Павел приветствовал Демьяна не в лучшие сроки для себя и Демьяна, и это заслуживает уважения, но юный поэт не хуже Залыгина знал и понимал разницу между Сергеем Есениным и Демьяном Бедным, между собою и многими, многими другими...
Дальнейшая жизнь Павла Васильева переплелась с есенинской семьею, он появлялся даже в Рязани, он, а тогда было крайне опасно, громко воспевал «князя песни» — Сергея Есенина, воспевал сестру Есенина — Екатерину, ее мужа, поэта и своего друга — Василия Наседкина:
Али тебя ранняя перина
Исколола стрелами пера?
Как здоровье дочери и сына,
Как живет жена Екатерина,
Князя песни русская сестра?
Знаю, что живешь ты небогато,
Мой башкирец русский, но могли
Пировать мы все-таки когда-то -
Высоко над грохотом Арбата,
В зелени московской и пыли!
Не миновал Павел Васильев и Маяковского, правда, не так «наследственно», не так «традиционно»...
И вот по дорогам, смеясь, иду,
Лучшего счастья
Нет на свете.
Перекликаются
Деревья в саду,
В волосы, в уши
Набивается ветер.
Ну, скажите, разве вам не напоминает эта строфа знаменитые строки Владимира Маяковского?
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.
Зачем Залыгин отказывает Павлу Васильеву в знаниях окружающей его поэзии — творчества современников, утверждая: «Опытом своих современников Васильев пренебрегал. Маяковского будто для него не существовало. Напрасно критик К. Зелинский ставит его и рядом с Есениным». Да, ничего себе!