С феней и "благородным русским" матом познакомился гораздо раньше, чем с языком нормальным, а тем паче с литературным. Знал половину статей в Уголовном Кодексе, знал все тюремные масти, а фамилию свою узнал лишь в школе. И поначалу даже возмутился от ее неблагозвучности, подумал, что происки учительницы… Короче, все предпосылки были, чтоб из меня вырос какой-нибудь Кирпич или Утюг, или Центнер (как дразнили в детстве), но судьба, увы, распорядилась иначе. Я не выбирал свой путь, он сам как-то выбрался, и потому среди этой склизкой прослойки, среди этих прокладок с крылышками и без – я суровый гангстер, не прощающий обид чечен, а среди братков бандитов – гнилой интеллигентишка. И очень, очень, поверьте, очень жаль, что не наоборот.
Когда выстукиваю это на машинке, из магнитофона несется презрительный голос певца-поэта. Песня-вызов:
– В труде – умелые руки,
Все говорят, как есть.
Но кому от этого радость?
Кому от этого честь?
А ведь и вправду. Разве способен к полету духа и чистым, возвышенным, немеркантильным помыслам манерный гомик, похожий на умытую и причесанную свинью, обожающий солдатиков, которые то и дело его колотят, – любя, конечно же, любя? Или вертлявый, прилизанный тип, не глядящий в глаза, со слюнявыми губами, вожделенно ждущий банальных резолюций какого-нибудь фердыщенки? Или безобразно-жирный, к которому и подойти-то ближе трех метров невозможно, потому что требуха в той куче тухлого сала – преобладающий орган?.. Разве возможно, чтобы в уродливом, убогом, униженном теле помещалась возвышенная, чистая душа? В человеке все должно быть красиво, все должно быть благородно – и дела, и помыслы, и тело. Но разве может прирожденный трус, шакал по жизни быть героем, великодушным львом,- хотя бы в мечтах, хотя бы в грезах? Везде, в каждом слове, в каждом жесте, в каждом поступке, в каждом мазке кистью будет сквозить его истинная, ничтожная сущность. И разве может явиться миру пророк среди обитателей этого вашего, ребята, серпентария? А ведь каждый из вас претендует именно на это, не меньше…
– Мои слова не слишком добры,
Но и не слишком злы.
Я просто констатирую факт:
Козлы-ы!
Даже у пидоров есть какие-то свои принципы и убеждения. Есть "понятия". У вас же, как у тех кишечнополостных, которых рука не поднимается, брезгует написать, – лишь система пищеварения.
Вы способны существовать в любой, самой едкой, самой невыносимой среде, обслуживать любую власть, – лишь бы кормили; вы не способны приносить кормильцу ничего, кроме самых извращенных гнусностей; вы всегда прикрываетесь какой-нибудь возвышенной идеей, громкой фразой, которая по здравом размышлении оказывается полной чушью; скромно, но постоянно вы намекаете настойчиво о своей благородной миссии; ненавязчиво, но изо дня в день твердите, что только вы истинные, только вы настоящие, – а все для того, чтоб оправдывать свое проституирование. Прогнутая спина, дежурная приторная улыбка, бегающий перманентно-лояльный взгляд, блудливые слюнявые губы, вялые, тонкие, неразвитые, немужские ручонки, неспособные ни на пожатие, ни на удар, к которым и прикасаться-то противно. Скользкие и мерзкие, как черви, нет, как… как глисты – такие же беззащитные на свету и такие же подлые и безжалостные в привычной среде, в среде полумрака, наполненной ядами ваших наговоров…
Эх, ребята, если б я был братком, многие проблемы с вами решил бы легко и просто. Сейчас уже дорос бы до уровня папы местной (а то и региональной!) мафии. Имел бы, как все порядочные урки, особняк с лифтом, пару-тройку ротвейлеров во дворе, в четырех-пяти местах гражданских жен с семьями, чтоб было где оттягиваться после "работы", три-четыре схрона с рыжьем, зеленью и пушками. Уж тогда-то ничего не стоило бы разобраться с одним из вас.
Можно было бы сделать это даже белым днем, прямо на улице, чем больше дерзости и непредсказуемости, тем больше шансов, что все сойдет как нельзя лучше. Вот идет, скажем, этот жук на работу (или с работы), высокий, прямой хлюст, с благообразной сединой, движется, непотопляемый, лояльно поворачивая голову, нюхая воздух, как старый лисовин, демонстративно-лукаво любуясь погодой, макиавелли областного розлива, погруженный в думы о чем-нибудь с понтом "духовном", наслаждается неброской среднерусской природой, идет аккуратненько, хват с цепким ледяным взглядом бездаря, по ровненькой, как его судьба, дорожке, меркантильно-посредственный хорошист-троечник из вечерней школы, хитромудрый бальзаминов, женившийся на классной руководительнице и до сорока лет проходивший в коротких брючатах с мешками на коленях, сейчас он во французском костюме, фланирует по безлюдной улице этот талейран от литературы, может, даже сочиняет что-нибудь верноподданическое, конформисткое, бесталанное до мозга костей, что-нибудь вроде: "Утонула в море сельдь" или "Плыл по речке саквояж"… За ним следуем мы. В салоне нашей машины звучит презрительный голос певца-поэта: