Это была Доктор Ад. Она вышла, видать, из кондитерской по соседству и несла маленький тортик в круглой коробке. Тортик был совсем уж крошечный, наверное, у неё было не так много денег, но она ведь жила одна, и к тому же большой торт просто пропал бы по такой жаре.
Я растерялась. Вот чёрт подери, я не помнила за собой случая, когда бы растерялась — словно зашла в костёл после бурной вечеринки, рассчитывая отоспаться на хорах, и только что проснулась от звуков благодарственного гимна. И теперь я стояла, словно столб, и не знала, что мне делать. Вдруг она сделала мне едва заметный знак глазами и пошла по направлению к городскому саду. И я пошла за ней.
Наконец мы забрались в самую гущу, где вряд ли кто-то смог бы подкрасться незаметно, если бы этот кто-то не был привидением или Берц.
— Здравствуйте, — я поздоровалась первой.
— Здравствуйте, Ева, — сказала она. — А почему вы не называете меня по имени?
— А можно? — спросила я — наверное, как дура.
— Нужно, — смеясь, сказала она.
— Тогда здравствуйте, Адель, — я немного запнулась, но всё-таки выговорила это целиком.
— Ну вот, а вы боялись. Получилось ведь, и не больно, правда? — весело спросила она.
— Сплюньте, — в шутку сказала я. — Три раза.
— Хорошо — вот, видите, сплюнула, — улыбнулась она.
— А я ещё не засунула сегодня письмо, — повинилась я.
— Не страшно. Не волнуйтесь, — сказала она и притронулась к моей руке своими пальцами. Будто поняла, что для меня это важно.
— Вот видите — увольнительная, — мне всё-таки надо было объяснить.
На самом деле я собиралась сделать это сразу, как вернусь. Искать мне в городе, кроме колбасы, было нечего, так что я не собиралась шариться тут до ночи.
— Да что ж с того? — удивилась она. — Мы ведь сидим и болтаем — разве это не лучше, чем письмо?
— Конечно, лучше, — согласилась я. — А хотите, расскажу, как я с унитаза грохнулась, когда первое письмо писала?
Она засмеялась. Мы сидели и болтали — может, час, а, может, и больше. Время куда-то исчезло; казалось, что я и правда получила большое-большое письмо, и мне от этого было так хорошо, что я, наверное, с самого начала не переставала улыбаться до ушей — потому что она, глядя на меня, улыбалась тоже. Мы говорили про всё, про что могли, и даже про что не могли. Она рассказывала мне про своих родителей, про то, как она жила до того, как началась вся эта канитель, потом мы отведали её тортик, а я предложила свою колбасу. От колбасы она, правда, отказалась, сказала, что жирное ей никак — с колбасы и правда стекало сало, и оно было таким аппетитным. Тогда я слопала её сама — совсем немножко, просто не смогла удержаться, а она говорила, чтоб я не стеснялась и ела столько, сколько хочется… Я не стеснялась. Ну, почти. А она постоянно говорила слово "смешно". Поначалу я думала, что леплю сплошные горбухи, либо она тоже стесняется и делает вид, что я сказала что-то смешное. Но потом выяснилось, что дело было вовсе не в том, что я отмачивала какую-то хохму, а в том, что ей было интересно. И я хотела было рассказать ей про дом напротив, тот, что был с балкончиком на крыше — быть может, она не отказалась бы слазить туда, — потому что мне казалось, что я встретила, наконец, человека, с которым мне хочется проверить: а что там? Что ей тоже будет интересно, даже если всё, что мы увидим, — это только какой-нибудь сраный закат.
Мы сидели совсем рядом, и я снова пялилась на её пальцы — как вдруг она взяла меня за правую руку и развернула её ладонью вверх.
— Ещё три, да? — спросила она.
Там было три креста, и, конечно, и дурак бы заметил, что они наколоты только что. Вернее, сегодня под утро.
— Давно? — зачем-то спросила она серьёзно.
— Вчера, — ответила я. — Знаете, ведь я хотела предупредить — вас могут тоже подтянуть… туда. Всегда нужен врач — чтоб… засвидетельствовать факт смерти, — я запнулась на последних словах, уж больно умные они были. И, наверное, поэтому я произнесла их совсем тихо — потому, что снова испугалась лажануться и ляпнуть что-то не так.
Мне очень хотелось рассказать, как я дёргалась, что вчера это непременно окажется она, и как я продумывала варианты, как без палева сообщить ей про одиннадцать вечера, но это было бы как-то вовсе по-ребячьи. Или она бы точно подумала что-нибудь не то.
— Я знаю, — сказала она. — Что ж теперь. Как будет. А вы — не хотите рассказать?
— Я… может, потом, а? — спросила я нерешительно. Сейчас мне не хотелось — про это. Но всё же рассказала — немного: про эти шмотки, и про то, как стекло хрустело, словно сахар.
Не знаю, кем я снова стала для неё в тот момент. До того мы просто сидели и говорили — обо всём. А теперь я опять была в роли помеси разрезанного морского ежа и… какой-то капусты. Я не знаю, что подумала она — ведь она внимательно следила за моим лицом. Уж куда там внимательнее — особый отдел просто курил в сторонке. Но она сказала:
— Вы знаете, Ева, я могу абстрагироваться… Ну, как бы вам сказать… Забить на то, кто вы. Но я всё равно никогда не смогу забыть, кто вы.
Самое интересное было в том, что до меня дошло сразу.
— Я понимаю, — сказала я, взяла свой пакет и поднялась с примятой травы, стряхивая с себя крошки и муравьёв. — Мне пора. Увольнительная до трёх, представьте, что такое Берц в гневе.
Я врала. Увольнительная была без срока вообще, вернее, до нуля часов; даже когда начинался комендантский час, мы могли разгуливать по городу, как короли. Я не знаю, поняла ли… Адель, что я врала.
Я встала и пошла, не оглядываясь. Слава всем богам, которым я ни разу не молилась как положено, что она не окликнула меня. Я знала, куда мне сейчас совершенно точно надо было пойти.
На наколки меня подсадил кто-то из наших. Кольщик — старый поляк, которого все звали просто Стах, жил на самой окраине Старого города, на втором этаже грязного дома, где квартиры сдавались внаём всякой шушере. Правда, над дверью висела жестяная табличка, на которой ещё можно было разобрать его имя и профессию — если приглядеться.
Мы были не такими, как все люди; мы не чувствовали жалости, сожаления, даже страха перед чьей-то смертью, в том числе и своей собственной. Кому-то достаточно было накатить спирта и потом проспаться, кому-то, как мне, проблеваться от души — и мы не помнили ничего. А потом шли к Стаху, как проклятые извращенцы, и терпели эту боль, когда он долго и с каким-то мстительным удовольствием вгонял нам под кожу китайскую тушь. Думаю, всем нам просто надо было хоть так почувствовать себя живыми, а не какими-то полуразложившимися трупами с мозгами и телом, превратившимися в кисель.
Оказалось, что на боль можно подсесть, как на чёртов порошок. А потом откуда-то взялась эта фишка с браслетами. Мы точно были ненормальные на всю башку. Любой местный, даже здоровенный лоб, задал бы дёру, окажись он рядом и догадайся, что это за браслет. А мы дурели от крови — от чужой и от своей, — смешанной с синими каплями китайской туши на острие обмотанной ниткой иглы. Конечно, никто не стал бы бегать к Стаху за каждым крестом — у нас просто не нашлось бы столько времени… Зато мы бегали к нему по более глобальным поводам.
Сначала, когда мы ещё не были так плотно знакомы, он как-то раз потянулся кому-то к левой руке, просто по запаре. Этот кто-то — не вспомню, кто, хоть разобью себе всю башку — со всей дури заехал ему по морде… А потом мы уже стали спокойно снимать при нём куртки, и все мы были с чёрными клеймами зачистки со штрих-кодами на левом запястье, — а он просто отворачивался и даже не смотрел в ту сторону.
Я не чувствовала жалости, сожаления, даже страха перед чьей-то смертью, в том числе и своей собственной. Я не умела, как до этого думала, чувствовать боль — никакую, ни физическую, ни душевную. Только почему-то сейчас внутри у меня было больно так, что я нашла засранную хату Стаха только с третьего раза.