Эк фантазия разыгралась! Вовсе не прибой, откуда тут взяться прибою? Всего только нудный осенний дождь.
Хотя она любит старые рукописи. Исчерченные выцветшими чернилами — неизвестно кем, когда и где.
Промозглая осень тоже где-то там, наверху — Адель и её-то видит мельком, только когда с негодованием замечает на полу грязные следы с влипшими в глину жёлтыми листочками акации. Интересно, почему именно акации? Наверное, когда-то глаз один раз зафиксировал эти листочки, и теперь всё ярко-жёлтое, перемешанное с глиной, — это акация. А ещё, может, потому, что такие кусты растут около её дома, и она к ним попросту привыкла.
К вечеру больница замолкает. Адель со вкусом потягивается — накрахмаленная одежда приятно хрустит, как снег зимой. И так же приятно пахнет — свежестью. Хватит. Домой. Кофе. Камин. И книга. И тишина. Ти-ши-на.
Смена закончилась, и круглые плафоны под потолком гаснут один за другим. Адель, чуть не приплясывая, движется к выходу и мгновение спустя уже стоит под моросящим дождём. Чудесный день, чудесный вечер. Наконец-то всё кончилось. Устала, да. Ещё минуту назад она переодевалась, ощущая под пальцами полированную дверцу дубового шкафа для верхней одежды, и краем уха слушала, как двое коллег режутся в "морской бой". Порой они входят в раж, и крики: "Е-один — убит, Дэ-четыре — ранен" разносятся чуть не по всему зданию, нервируя пациентов.
— До свидания, — вежливо говорит Адель с некоторым сарказмом, просто ради того, чтобы сказать. Она знает, что её сейчас вряд ли кто-то услышит.
— Же-шесть. — Язловецкий отменный семьянин и превосходный врач — а пятерню во всклокоченную шевелюру запускает, как школьник. Романтик, чёрт возьми!
— Не попал! Ноль! — радостно вопит второй, размахивая очками.
Вот интересно — в столице слышали, что ноль? Ещё ж не все знают. Вот ведь, в крестики-нолики ещё сыграйте, затейники!
Адель выходит на улицу, с облегчением оставляя всё это за спиной. До завтра.
Дорожка к дому еле видна в сумерках. Плитки обледенели, того и гляди поскользнёшься и упадёшь носом в землю. Она — да и носом в землю? Смешно. Адель улыбается и сходит с дорожки на газон. Уже видны тяжёлые зелёные шторы в окнах — такие уютные, домашние. Чаки — певчий кенарь — наверняка опять расплескал из поилки всю воду, а цветы тянутся изо всех сил, пытаясь заглянуть в его клетку и страшно завидуя. Справа… о, нет… вот чёрт! Только не это! Адель поправляет очки, с негодованием насаживая их на нос, будто они виноваты во всём, что она видит. Голые ветви кустов смяты и поломаны, один мусорный бачок перевернут, и содержимое наполовину вывалилось на землю. Вот зараза! А всё было так хорошо!
Вечер перестаёт быть просто вечером, и она ненавидит это его идиотское превращение в Дурацкий Вечер. Как приговор, чёрт возьми. Кому тогда нужен Дурацкий Камин и Дурацкий Кофе?! И даже Чаки?
И это просто из-за поломанных кустов. Нет, так нельзя, с этим надо что-то делать. Пусть будет потом. Всё — на потом. За последнюю неделю на неё и так свалилось слишком много. Адель открывает дверь и входит. Всё как всегда. Как всегда — да не как всегда. Её раз-дра-жа-ет сломанная акация, потому что она должна быть непременно целой, и бачок должен стоять на своём месте. Вечно что-то случается, когда рассчитываешь всего лишь на спокойный вечер с книгой. Хорошо, всё завтра, ведь она уже решила.
Чаки начинает весело подпрыгивать в клетке, а потом и вовсе вспархивает и повисает на решётке, уцепившись лапками за прутья. Опять разлил всю воду из блюдечка. Цветы на подоконнике с тихим шорохом просыпаются. Любопытные. И наверняка жутко хотят что-нибудь съесть. Вернее, кого-нибудь, и желательно живого.
Адель опускается в кресло и вытягивает ноги. Сейчас. Совсем чуть-чуть. Крошечный кусочек вечера — на то, чтобы не думать вообще ни о чём.
Тихий шелест… шорох… Нет, не цветы. Адель как раз открывает глаза, чтобы увидеть что-то тёмное за окном. А потом светлое: совсем рядом — чьи-то пальцы. Сжимаются в кулак, медлят секунду, словно сомневаются. А потом кулак стучит по стеклу, и оно почему-то отзывается звоном металла. Кольцо на пальце, вот оно что. Цветы вздрагивают и шарахаются от окна. Вместе с горшками соскочили бы с подоконника, если бы могли. Адель и сама вздрагивает, она никого не ждёт. Хотелось бы посмотреть на человека, который бы не вздрагивал вечерами от неожиданного стука в окно, особенно в её положении.
Да, но ей-то нечего бояться? Или есть чего? Адель сама не знает. Она просто врач на нейтральной полосе. За стеклом-линзой маяка, в компании старой рукописи. Разберутся и без неё. Тем более, что может сделать она — не военный, не политик, не чиновник?
Цветы вдруг начинают размахивать листьями так, что на подоконнике поднимается маленькая буря. Адель вздыхает — кто-то знакомый, значит. О вечере с книгой придётся забыть.
— Ты?! — спустя пару секунд. И не узнала сразу — и испугалась, что цветы ошиблись. Нет, не ошиблись. — Лавгуд, что с тобой?!
Он застыл в дверях, словно что-то мешает пройти дальше порога. Пальцами цепляется за дверной косяк, а рука вся в чём-то буром. Кровь, перемешанная с землёй. И одежда в таких же пятнах, только земли больше, точнее, грязи, будто он валялся в сточной канаве. Очки съехали набок, одно стекло треснуло.
— С очками что? — почему-то первым делом спрашивает Адель.
Он делает шаг вперёд и чуть не падает ей на руки. Адель прикасается к тёмному пятну на куртке — липкому, пахнущему металлом. Кровь. Много крови.
И тут Адель словно накрывает стеной боли — беспросветной, сплошной, синего цвета, с маленькими прозрачными капельками, похожими на дождь. Они шлёпаются на эту густо-синюю даже не стену — полусферу — и расплываются кружочками.
Прозрачными, как слеза, которая выползает из-под очков и прочерчивает дорожку по грязной щеке.
— Больно. Помоги, — говорит он, как ребёнок, упавший и ободравший в кровь коленки.
— Держись, — она еле доволакивает его до дивана. — Помогу, куда ж я денусь?
Рифлёная обивка дивана — чуть-чуть реальности. Она зелёная, зелёная, зелёная, чёрт возьми, почти как листья "мать-и-мачехи" и такая же ворсистая. Или как бархат штор. Тяжёлый, но домашний. Такой, чёрт возьми, домашний.
Адель насилу отталкивает от себя эту синюю стену и принимается лихорадочно шарить по полкам шкафчика с лекарствами. Банки-колбы и препараты — дезинфицирующее-заживляющее-восстанавливающее-укрепляющее. Нет лишних движений, и количества точно отмеренные — ни каплей больше, ни каплей меньше.
— На тебя напали? — Адель морщится, когда он дёргается под её рукой. — Потерпи, пожалуйста!
— Терплю, — послушно отвечает Лавгуд.
Лавгуд. Да, просто Лавгуд. Притащивший на первое свидание глиняный горшок с плотоядным любопытным цветком. Он чуть не разбил горшок и чуть не лишился пальца. Потом горшков стало два, потом три. Цветы полюбили Адель, а Адель полюбила цветы. А Лавгуд полюбил совершенно другую девушку. Он проучился два года на медицинском, а потом ушёл в журналистику.
Просто Лавгуд. И просто Дельфингтон. В университете все зовут друг друга по фамилии. Не разделяя на мужчин и женщин. Так проще.
— Ты не ответил, — настойчиво спрашивает Адель. Он, постанывая, переворачивается на бок и шарит в кармане. Кусочек блестящего металла. Всего лишь.
— Подумал, наверное, пригодится. Починить. Фотоаппарат разбился, — и вертит, вертит в руках сверкающую штуковинку, словно загипнотизировать хочет.
— Ты не мог бы всё же объяснить мне, — Адель отнимает у него детальку. — Как это понимать?
— Ведь война, Дельфингтон, — а она смотрит, не отрываясь, на слезу у него на щеке. — Она и до меня добралась.
— Просто лежи, — настойчиво произносит Адель, видя, что он порывается встать. — Война — не бродячий торговец, не ярмарочный зазывала и даже не волк. Насколько я понимаю, она не будет бегать за тобой в материальном обличии и уговаривать, чтоб ты не проходил мимо.