— Я не боюсь, — ответила она.
— Я не за вами, док, — ещё раз повторила я, чтоб до неё дошло.
— Я знаю, — сказала она.
Но я-то видела, как её отпустило. Думаю, она бы дорого дала, чтоб рядом оказался стул. Но рядом была только я — правда, в компании этого самого стула. Единственная проблема: нас разделял барьер из тёмного дерева, отполированный множеством прикосновений, и толстенная перегородка из бронированного стекла над ним, с тоненькой щелью между стеклом и деревом.
Она оперлась рукой на барьер, и я увидела у неё на запястье точно такую же наколку, как и у меня.
Я не знаю, почему особый отдел вывернулся таким образом и приравнял её к нам, но сдёрнуть из города она теперь не могла уже точно: наши поставили бы её к стенке, как дезертира, а от противника она в случае чего получила бы положенные сорок грамм свинца, как военный преступник. Чёрная наколка со штрих-кодом подрезала ей крылья, даже если она собиралась всю оставшуюся жизнь спокойно ставить свои клизмы и не пытаться рвать когти до канадской границы.
Хотя теперь она могла беспрепятственно перемещаться по территории части, где на каждом шагу маячили прямоугольники детекторов доступа.
Кстати, очень скоро эта наколка сослужила Доктору Ад неплохую службу.
Её без проблем выпускали в город — беги, если хочешь, да только далеко ли ты убежишь, вот вопрос? Докторша пошла в свой бывший дом за какими-то шмотками и по пути её тормознула городская полиция. Не знаю, где как, а в тех местах, откуда родом была я, полиция делала то, что хотела: если они изымали деньги, или порошок, или траву, или нечто в этом роде, они же и считали нужным распорядиться всем этим по своему усмотрению, хотя все остальные получали за такие дела срока. Так было и тут: эти молодцы с квадратными репами прекрасно знали, видать, кто такая была докторша, да и решили разжиться у неё чем-нибудь вкусненьким, а может, по тем временам просто позарились на её хилое барахлишко — докторша шла с чемоданом. Они поставили её мордой к стене и принялись было вытрясать душу и вместе с ней всё, что могло быть при ней — как увидели её запястье. Результатом стала незабываемая картина: посередине шла Доктор Ад, а по бокам — два недоделанных полицейских. Один нёс её чемоданчик, а другой чуть ли не на вытянутых руках — нежно, словно оно было сделано из стекла, — держал её летнее пальто. На КПП в тот день дежурила Шерри-Вишенка Риц. Она вышла наружу, со скучающим видом прислонилась к стене штабного здания и жевала зубочистку. Кто-то увидел это сверху, и в итоге все мы получили возможность насладиться красотой момента: полицейские остановились, сняли пилотки и стали мять их в руках с таким видом, будто были провинившимися школьниками, а Вишенка Риц — учителем-зверем. Она ещё какое-то время постояла, гипнотизируя их, словно удав пару обезьян, — докторша тем временем свалила восвояси, — потом подошла, и доблестные стражи стали вываливать ей в руки из своих карманов горстями пахучую первую черешню. Черешни было много, и Риц прикрикнула, чтоб они пошевеливались. "Мухой, ну!" — донеслось до нас; это было любимое выражение Берц. Те засуетились, черешня падала в горячую пыль на дороге, а мы наверху хохотали, заваливаясь друг на друга. Нашими трофеями стали полтора килограмма черешни — всё, что у них имелось, — и измазанные соком пилотки, которые нам были нужны так же, как собаке пятая нога, но мы зажали их просто из вредности.
Хотела этого докторша или нет — она уже была повязана с нами. Жизнью и смертью. Именем в расстрельном списке. Навсегда. Она была теперь наша.
И ещё я заметила, что мне совсем не хочется обращаться к ней на "ты".
— Как… ваш бок? — спросила она, слегка тормознув после первого слова. Видать, тоже задумалась, как теперь сказать — "ты" или "вы" — да только ведь я сама задала уже тон.
— А как ваш морфий? — отшутилась я.
— Почему вы спросили про морфий? — я увидела, что она улыбается.
— Ну… это самое… хотя бы про морфий я знаю много, — "Я вывернусь везде, док, ты не думай", — весело подумала я.
— Я знаю, что вы знаете, — она намекала, видать, на всё то, что я наговорила ей в ту ночь. А может, ни на что не намекала — просто надо же было ей что-нибудь ответить.
Я вышла из-за барьера, и мы стояли прямо напротив входа. В тяжёлые двойные двери вставлены были толстые стёкла — сверху и снизу, — и солнце пробиралось в холл только через них, оставляя на полу тёплые квадраты шелушащейся краски и оранжевого закатного света. Луч света падал ей на лицо, и я заметила, как она моргает коротенькими рыжеватыми ресницами, часто-часто — видимо, её слепил закат, но она почему-то не отходила. Наверное, ей нравилось смотреть туда, на улицу, сквозь это толстое стёкло.
— А хотите, пойдём ко мне? — неожиданно спросила она.
— Зачем? — я не нашла ничего лучше, чем задать этот идиотский вопрос. Впору было взять да и треснуть себя по макушке, да ведь слово не воробей.
— Я не буду вас ни о чём спрашивать. И вы ничего не должны будете говорить. Если не хотите, конечно, — смутилась она. Всё вспоминала, наверное, ту ночь. А может, это меня снова клинило, что человек говорит вовсе не то, что у него в голове. — Давайте просто чаю попьём, хотите?
— Вы что ж думаете, док, я из голодного края? Нас кормят хорошо. Очень даже, — сказала я.
И вдруг я мигом вспомнила странный зелёный дом, и чашки тонкого фарфора в резном ореховом буфете с витыми столбиками, и маленький блестящий чайник, стоящий на подносе и прикрытый салфеткой с мережкой по краю. Я никогда и ни с кем не пила чай. Где-то там, позади, люди собирались вместе — и пили виски, или водку, или заваривали в ложке героин, или забивали косяк… травка называлась иногда "чаёк"… В зелёный дом, наверное, тоже приходили люди, которым и в голову бы не пришло собраться только ради того, чтоб выпить бутылку виски. Они сидели за круглым дубовым столом и пили чай — не потому, что он вставлял, или торкал, или делал что-нибудь подобное, и не потому, что они были голодны и хотели нахаваться под завязку. Они просто были вместе. А я стою тут, как дура, свалившаяся не пойми откуда, и мне даже не приходит в голову, что можно прямо сейчас пойти к ней в комнату и попить чаю — просто так.
— Но чаю я бы с удовольствием, — как хорошо, что я успела брякнуть это до того, как она сказала бы что-нибудь ещё — например, что ладно, в другой раз, очень жаль, но что поделать…
— Да вот только смена… — я спохватилась, и меня прямо-таки холодный пот прошиб: всё, не получится, ничего не выйдет. И чувство такое, что вот он, твой шанс, был перед тобой, как на ладони — а теперь всё, и просрала его только ты сама, да-с, профукали-с, Ковальчик…
— Ну, да ведь часом раньше, или часом позже — какая разница? — спокойно сказала она, прикасаясь к моей руке этими своими мягкими пальцами, и мне в ту же секунду стало отчего-то так легко, точно я сбросила с себя какую-то ношу. Вроде и не тяжёлую. Которую ты волочёшь, не замечая, а замечаешь только тогда, когда её у тебя уже нет.
Через два часа солнце зашло; загорелся плоский плафон на потолке. Он мигал — наверное, на городской электростанции снова случилась какая-то беда с напряжением, но мне всё равно было весело. Я даже взяла этот дебильный детектив, и даже чуть-чуть почитала его, хотя писатель явно не знал и половины того, про что писал, — и мне было весело и от этого. Пришла смена, Олдер, я сдала наряд и под её удивлённым взглядом направилась не на выход, а совершенно в другую сторону.
И вот, поднимаясь по широкой мраморной лестнице, я внезапно заметила странное явление природы: шаги мои с каждой ступенькой, с каждым пролётом становились всё медленней… и медленней… И тут я поняла, что в моей проклятой черепушке, словно горошины в пустой тыкве, долбятся слова "в гости, в гости, в гости…" Вот чёрт подери — ведь я же иду в гости, подумать только! В проклятые гости, куда ходят в шляпке с вуалью и перчатках — наверное, просто для того, чтобы было, что отдать дворецкому. Нет, что за дерьмо?! Здесь и сейчас — я, а не моя мать, и не героини каких-нибудь фильмов, от которых в голове не осталось даже названий. Зато осталось — вот это…