Приговор исторической смерти для Ричарда не может удовлетворить романтика, дорожащего в его образе ярким воплощением безграничной личной свободы и того, что он назвал бы «игрою жизни» — Spiel des Lebens. Он не удовлетворяет — в отношении к самому деятельному принцу своего времени — и тех «энергетиков», для кого в начале Вселенной стоит «деяние» (in Anfang war die Tat *4. «В начале было дело» («Фауст»).*) и воля является осью космоса и истории. Он не удовлетворяет эстета, оценивающего образы истории не под углом зрения этическим или корыстным (принесенной пользы или причиненного ущерба), но с точки зрения полноты, внутренней согласованности имманентных им
10
сил. Наконец, определение явления как запоздавшего или отжившего отменяется для тех, кто берет его в его вневременном аспекте, исключающем категорию прогресса.
При всех этих точках зрения могут открыться несколько новые перспективы на личность Ричарда. Обнаруживая в нем какую-то не до конца учтенную вышеприведенными формулами ценность, они побуждают внимательнее и более изнутри всмотреться в того, кого
«во всем мире одни боялись, другие любили».
Быть может, беспристрастнее и шире оценив те ферменты брожения, которыми он возмутил окружающую его стихию, мы придем к несколько менее суровому выводу о самом месте его в волнующемся мире истории.
Среди расходящихся в самых неожиданных направлениях изображений его личности и судьбы одно из самых характерных — изображение Геральда Камбрезийского. Он подчеркивает в этой личности и судьбе какую-то обреченность. Подобно иным ученым хроникерам своего времени, он охотно сравнивает Ричарда с Александром и Ахиллом, потому что, подобно им, ему суждена была ранняя слава и ранняя смерть. Но обреченность Ричарда для Геральда глубже этого совпадения. Она кроется во
«вдвойне проклятой крови, от которой он принял свой корень».
В трактате «О воспитании государя» мрачная семья Плантагенетов служит в этом смысле темным фоном светлой династии Капетингов. Все предсказания, видения, голоса, которые Геральд набирает и высыпает десятками перед читателем, ведут к одному определенному впечатлению. Для его усиления Геральд, знающий своего читателя, не жалеет красок. От Мерлина до Бернарда Клервоского и от
«знатного мужа» до «некоей доброй женщины»
самые разнообразные вещатели появляются в его трактате, чтобы предсказать судьбу коварного старого короля и его преступных, несчастных сыновей.
«От дьявола вышли и к дьяволу придут»,
— предрекает будто бы при дворе Людовика VII святой Бернард.
«Происходят от дьявола и к нему отыдут»,
— повторяет Фома Кентерберийский в видении, где он был запрошен о судьбе семьи Анри II. Угроза, понятная в устах архиепископа, который по одному намеку короля был убит «между церковью и алтарем». «Некий монах», размышлявший о будущности Плантагенетов, увидел старого селезня и четырех молодых, погрузившихся в воду и в ней утонувших перед налетевшим соколом.
11
«Сокол — король Франции». Сам Анри в предчувствии грядущего велел будто бы изобразить на пустом месте стены Винчестерского дворца орла и четырех орлят, из которых два бьют отца крыльями, третий — когтями и клювом, а четвертый, повиснув на его шее, пытается выклевать ему глаза.
«Четыре орленка — четыре моих сына. Они до смерти не перестанут преследовать меня. Младший, кого я больше всего любил, горше всего меня оскорбит».