Все, что рассыпано в бесчисленных сказках и статьях его, конденсировалось в «Книге Монеллы», этом удивительном диалоге с самим собою. В нем душа его совершает свой путь: из равнины выходит, рассыпается в ряд живых фантомов страстей, умирает, воскрешает, светит, гаснет, рождает миражи, любит, страдает и снова на равнине реализует первую исходную проповедь свою.
Таков этот поэт, «творивший из обломков», «среди различий» «фантомы, рожденные извращенностью его духа».
Л. Троповский
ДЕРЕВЯННАЯ ЗВЕЗДА
Ален был внук старой лесной угольщицы.
В старом лесу было много полян и мало дорог; там были круглые лужайки, вокруг которых стояли на страже высокие дубы; над неподвижными озерами папоротников качались ветки, свежие и тонкие, как женские пальцы; группы деревьев, солидных и высоких, точно пилястры, веками важно совещались шуршащим шепотом своих листьев; узкие окна в толстых корявых рамах открывались на море зелени, на котором трепетали длинные пахучие тени и солнечные кружки из белого золота; там были волшебные острова розового вереска и реки золотохвороста; решетчатые сплетенья темных и светлых полос; большие ровные площадки, откуда, полные трепета, вырастали юные сосны и младенцы-дубы; мягкие ложа из порыжевших игл, в которых старые деревья, казалось, утопали по колени своими расщепленными мшистыми стволами; жилища белок и гнезда гадюк; жужжание, стрекотание тысяч насекомых и свирельное щебетание тысяч птиц. В жаркие дни лес был полон суетливого шума, точно гигантский муравейник; а после дождя в лесу оставался свой дождь, медленный, тоскливый, упрямый, падавший с его верхушек и затоплявший его сухие мертвые листья. У него было свое дыхание и свой сон; иногда он вздыхал и сопел; иногда молчал, безмолвный, притихший, насторожившийся, без единого шороха змеи, без единой трели славки. Чего он ждал? Никто не знал. У него была своя воля и свои вкусы: он закидывал лесы берез и они вытягивались прямо как струна; потом ему становилось страшно, и он, весь дрожа, прятался в уголок под осиновую рощу, иногда он высовывал одну ногу за опушку до самой равнины, но не оставался там и снова бежал, среди холодного ужаса своих высоких исполинов-стволов, в глубокую чащу, где царила вечная ночь. Он терпел жизнь животных и как будто не замечал ее; но его непоколебимые, несгибаемые стволы, вырывавшиеся из земли словно отверделые молнии, враждебно относились к людям.
К Алену, однако, он не питал ненависти. Он скрывал от него небо. Долго ребенок не знал другого света, кроме сумрачной молочной зелени лесного воздуха; а проходя ночью, он видел, как куча обугливающегося дерева искрилась красными точками; милосердный лес не дал ему смотреть на все золото и серебро, в которое одето ночное небо. Так жил он с доброй старухой; ее лицо, изборожденное, как кора, застыло в неизменных чертах жизненного покоя. Он помогал ей рубить ветви, сваливать их в кучи, покрывать их землею и торфом, следить за огнем, чтоб он был слабый и медленный, выбирать куски для черных пачек, наполнять мешки носильщиков, лица которых были плохо видны в густом лиственном сумраке. За это ему дано было счастье слушать в полдень болтовню веток и животных, спать в жару под папоротниками, видеть сны, в которых его бабушка становилась корявым дубом, и старый бук, постоянно смотревший в двери их лачуги, садился на корточки и начинал кушать суп; созерцать на земле неустанный поток неуловимых солнечных монеток; размышлять о том, что люди, его бабушка и он, не зелены и не черны, как лес и уголь; слушать, как кипит котелок и выжидать минуты, когда от него понесется сладостный аромат; плескать своей глиняной кружкой в воде лужицы, притаившейся меж тремя круглыми камнями; видеть, как ящерица выскакивает из-под ног вяза, словно светлый волнистый и жидкий побег и как из-под мышки того же вяза пучится мясистый, огненный гриб.
Так проходили годы Алена средь дневной дремоты, полной грез и ночных сновидений.
Однажды, в осенний день, разразилась большая гроза. Все исполины охали и ворчали; струи дождя, точно копья, пронзали густые сплетенья ветвей; ветер выл и вихрем кружился вокруг седых голов столетних дубов; молодая заболонь стонала, старая рыдала; слышно было, как плакалась старая сердцевина деревьев и многие из них были поражены смертью и пали, убитые наповал, увлекая за собою обломки вершин. Зеленое тело леса лежало изрезанное, покрытое зияющими ранами, и сквозь них проникал в его недра, полные испуганного сумрака, ужасный свет неба.
В этот вечер ребенок увидел изумительную вещь. Гроза ушла уже далеко и снова все стало немо. Казалось, лес наслаждался славным покоем после долгого боя. Когда Ален пошел набрать в свою миску воды из каменистой лужи, он увидел в ней искорки, блестящие, трепещущие, точно смеющиеся в простеньком зеркальце холодным смехом. Сначала он подумал, что это были огненные точки, как те, что блестели в угольной куче: но эти не жгли ему пальцев, бежали из под его руки, когда он пытался их схватить, качались туда и сюда, потом упорно возвращались искриться на то же место. Это были холодные и насмешливые огни. И он видел, как меж ними колыхалось в воде отраженье его лица и его рук. Тогда он поднял глаза кверху.
Сквозь большую рану в листве он увидел лучистую глубину неба. Лес не охранял уж Алена и он почувствовал как бы стыд наготы. Из глубины этого далекого лазурного просвета сияло множество мигающих безжалостных глазок, острых, пронизывающих глазок, мерцающих искорок, колючих лучей. Так Ален узнал звезды и, лишь только он их узнал, ему страстно захотелось иметь их.
Он побежал к бабушке, задумчиво мешавшей уголья. Когда он спросил у нее, почему каменистая лужа отражает столько блестящих точек, дрожащих средь деревьев, бабушка сказала ему:
— Это, Ален, прекрасные небесные звезды. Над лесом есть небо, и те, что живут на равнине, видят его всегда. Каждую ночь Бог зажигает там свои звезды.
— Бог зажигает свои звезды… — повторил ребенок. — А я, бабушка, я мог бы зажигать звезды?
Старая женщина положила на его головку свою жесткую морщинистую руку. Точно один из старых дубов пожалел Алена и ласкал его своей толстой потрескавшейся корой.
— Ты слишком мал. Мы все слишком малы. Только Бог один умеет зажигать ночью свои звезды.
И дитя повторило:
— Бог один умеет зажигать ночью свои звезды…
С тех пор обычные игры Алена стали тревожней. Болтовня леса перестала казаться ему невинной. Он уж не чувствовал себя в безопасности под кружевным покровом папоротников. Его удивляла вечная подвижность солнечных пятен, рассеянных на мху. Ему надоело жить в зеленой и темной тени. Ему захотелось другого света, не только чешуйчатых переливов ящерицы, не только угрюмого блеска грибов, не только красного сверканья тлеющих угольев. Перед сном он ходил к луже глядеть на бесконечный мерцающий смех неба. И желанья его всей силой своей влекли его прочь из этой мрачной темницы буков, дубов и вязов, за которой снова были буки, дубы и вязы, и снова деревья, деревья и глухая чаща. И его гордость была затронута словами старухи:
— Бог один умеет зажигать ночью свои звезды.
— А я? — думал Ален. — Если б я пошел на равнину, если б я был под этим небом, что над деревьями, не мог бы я тоже зажечь мои звезды? Да, я пойду! я пойду!
Ничто больше не радовало его в этом лесу. Лес осаждал Алена точно недвижное полчище, в котором он был заключен, точно в несокрушимой, безвыходной тюрьме, со стражами-деревьями, неусыпно следящими за ним; они множились, чтоб схватить его, вытягивали свои гигантские, несгибаемые руки, вырастали перед ним грозные, громадные, ужасные, немые, вооруженные огромными, суковатыми дубинами, строили на каждом шагу непреодолимые плетеные баррикады, искали его своими цепкими враждебными пальцами; лес, казалось, ненавидел все, что не было им, ревниво охраняя свое темное сердце. Скоро он залечил все свои жестокие язвы, перевязал все причиненные ему грозою раны, сквозь которые проникал свет, и опять уснул сном своей глуби. И лужа средь камней снова стала темной, и бесхитростное зеркальце уж больше не отражало лучистого смеха неба.