Из всех бургундских физиономий самой бургундской показалась бы вам физиономия Вермишеля. Она была не то что красной, а пунцовой. На ней, как в иных местах под тропиками на земном шаре, как будто разбросаны были потухшие вулканчики, оставившие на лице какую-то зеленоватую плесень, которую Фуршон довольно поэтично называл «винными цветочками». В этой пламенеющей роже, с непомерно распухшими от непробудного пьянства чертами, было нечто циклопическое: правая сторона освещалась ярко сверкавшим глазом, левая же казалась в тени из-за желтоватого бельма на зрачке. Рыжие, всегда взъерошенные волосы и борода, как у Иуды, придавали Вермишелю грозный вид, хотя в действительности он был человеком кротким. Нос, трубой, походил на вопросительный знак, а рот, растянутый до ушей, казалось, всегда говорил, даже когда пребывал в закрытом состоянии.
Вермишель был невысок ростом, носил башмаки с железными подковками, плисовые штаны бутылочного цвета, старый жилет в разноцветных заплатках, как будто сшитый из лоскутного одеяла, куртку грубого синего сукна и серую широкополую шляпу. Всю эту роскошь, предписанную городом Суланжем, где Вермишель совмещал должности привратника в ратуше, барабанщика, тюремного сторожа, скрипача и понятого, поддерживала жена Вермишеля, грозная противница философии Рабле. Эта усатая и мужеподобная особа, имевшая метр в поперечнике и сто двадцать килограммов веса, но отличавшаяся большим проворством, крепко забрала в руки своего супруга; в пьяном виде он покорно терпел от нее побои, да и в трезвом не очень им противился. Поэтому-то дядя Фуршон с презрением говорил об одежде Вермишеля: «Лакейская ливрея».
— Только заговоришь о солнце, а лучи его тут как тут, — сказал Фуршон, повторяя шутку, вызванную сияющей рожей Вермишеля, в самом деле походившей на одно из тех золотых светил, какие нередко малюют на трактирных вывесках в провинции. — Ох, уж верно, мадам Вермишель заметила, что у тебя спина пыльная, вот ты и удрал от своих четырех пятых, — продолжал он, — ведь нельзя же назвать эту женщину твоей половиной? Что привело тебя сюда спозаранку, отставной козы барабанщик?
— Да все те же государственные дела! — ответил Вермишель, явно привыкший к подобным шуткам.
— Так-с, стало быть, торговые делишки в Бланжи идут неважно и нам придется опротестовать несколько векселечков. — заметил дядя Фуршон, наливая стакан вина своему другу.
— «Сам» вслед за мной идет, — сказал Вермишель, пожимая плечами.
Слово «сам», которым рабочие часто называют хозяина, входило в словарь Вермишеля и Фуршона.
— И чего господин Брюне здесь не видал? — спросила Тонсарша.
— И-и! Господи боже мой! — воскликнул Вермишель. — Вы ему тут за последние три года даете дохода больше, чем сами того стоите... Здорово вас прижимает эгский хозяин, ловко действует Обойщик... Дядя Брюне так и говорит: «Нам бы сюда еще три таких помещика — и мое состояние было бы обеспечено!..»
— Чего они еще там придумали, чтоб бедный народ поприжать? — спросила Мари.
— Ей-богу, не глупо придумали! — отозвался Вермишель. — Вам в конце концов придется уступить... Что тут поделаешь! Вот уж скоро два года, как они забрали над вами силу, у них три сторожа да конный объездчик, все старательные, что твои муравьи, и еще казенный стражник, злющий, как собака. Полиция тоже теперь готова по каждому пустяку мчаться им на помощь... Они вас прижмут...
— Чего там! — сказал Тонсар. — Мы и без того прижаты... Легко сломать дерево, а трава стелется...
— Не очень-то полагайся на это, — возразил зятю дядя Фуршон, — за тобой земелька и дом...
— А до чего же вас любят эгские господа, — продолжал Вермишель, — с утра и до вечера только о вас и думают! Они так рассудили: «Ихняя скотинка травит наши луга, ну, мы и отберем у них скотинку, — не сами же они будут жрать траву на наших лугах». А потому как на каждого из вас судебный приговор есть, они приказали приставу отобрать у вас коров. Сегодня утречком мы начнем с Куша: заберем коров у тетки Бонебо, у тетки Годэн, у Митанши...
Как только Мари, возлюбленная Бонебо, сына старухи — владелицы коровы, услышала фамилию Бонебо, она тут же подмигнула отцу с матерью и выскочила в виноградник. Как змея, шмыгнула она в дыру в изгороди и помчалась к Кушу с быстротой преследуемого зайца.
— Добьются они того, что им кости переломают, — спокойно сказал Тонсар, — а жалко: матери им новых не понаделают.
— Кто знает, а может, и понаделают, — промолвил дядя Фуршон. — Только, видишь ли, какая оказия, Вермишель, — мне раньше как через час с вами никак нельзя пойти, у меня важнейшее дело в замке.
— Важнее трех подписей, по пяти су за каждую? Еще папаша Ной сказал: «Не плюй в колодец».
— Опять же говорю тебе, Вермишель, что мне по торговым моим делам надо побывать в замке. — повторил старик Фуршон, напуская на себя смешную важность.
— А даже не будь этого, — сказала Тонсарша, — не лучше ли было бы папаше временно улетучиться? Да неужто вам хочется разыскать коров?
— Господин Брюне — человек не злой, ему бы, право, куда спокойней найти на месте коров одни навозные лепешки. Такому человеку, как он, приходится иной раз ездить по ночам, вот он и ведет себя с оглядкой.
— И хорошо делает, коли так, — сухо заметил Тонсар.
— Поэтому-то, — продолжал Вермишель, — он так и сказал господину Мишо: «Я поеду, как только кончится присутствие». Кабы ему хотелось найти коров, он бы поехал завтра в семь утра. Но ведь господину Брюне тоже очень упираться не приходится. Мишо два раза не проведешь, у него собачий нюх! У, прямо разбойник!
— Этому бандитскому племени так бы у себя в армии и торчать, — сказал Тонсар, — его только на неприятеля и спускать... Хотел бы я, чтобы он напоролся на меня, — пусть он себя называет старым воякой наполеоновской гвардии, а думаю я, что, случись нам подраться, у меня побольше его шерстки в когтях останется.
— Да! А где же афиши к суланжскому празднику? — обратилась Тонсарша к Вермишелю. — Ведь уже восьмое августа.
— Вчера отнес печатать в Виль-о-Фэ к господину Бурнье, — ответил Вермишель. — У мадам Судри говорили, что на озере фейерверк будет.
— Вот наберется народу-то! — воскликнул Фуршон.
— Славные деньги для Сокара, коли не будет дождя, — с завистью сказал трактирщик.
Тут со стороны Суланжа послышался конский топот, и минут через пять судебный пристав уже привязывал свою лошадь к столбу, специально врытому возле калитки, в которую проходили коровы. Затем он сам показался в дверях «Большого-У-поения».
— Ну, ну, ребятки, надо поторапливаться, — проговорил он, делая вид, что очень спешит.
— Ах, господин Брюне, — сказал Вермишель. — Сегодня один понятой отлынивает... Дядя Фуршон капельку заболел...
— Знаем мы его капельки! — ответил исполнитель. — Но закон вовсе не обязывает его быть трезвым.
— Уж извините меня, господин Брюне, — выступил Фуршон, — меня дожидаются по одному делу в Эгах, у меня там приторговывают выдрю...
Брюне, — одетый в черное, сухонький, бледный, курчавый человечек, иезуитского вида, с желтоватыми глазами, плотно сжатым ртом, остреньким носиком и осипшим голосом, — представлял собой редкое явление: у него и лицо, и повадки, и все свойства характера вполне соответствовали его профессии. Он так хорошо знал все законы, или, вернее, все виды крючкотворства, что был одновременно и пугалом, и советчиком кантона и пользовался известной популярностью среди крестьян, с которых обычно брал взятки натурой.
Все эти положительные и отрицательные свойства, равно как и его оборотистость, привлекали к нему местную клиентуру, не в пример его собрату мэтру Плиссу, о котором речь впереди. В мировых судах глухих деревенских уголков нередко случается, что из двух судебных приставов один делает буквально все, а другой ровно ничего.
— Видно, забрало его за живое? — спросил Тонсар щуплого дядюшку Брюне.
— А ты как думаешь? Очень уж вы его здорово обираете, волей-неволей будешь защищаться! — ответил пристав. — Все эти ваши дела кончатся скверно: вот погодите, вмешаются власти.
— Стало быть, нам, беднякам, приходится подыхать? — спросила Тонсарша, поднося судебному исполнителю на блюдечке стаканчик водки.
— Беднякам можно подыхать, в них недостатка не будет, — сентенциозно заметил Фуршон.
— Уж очень вы лес опустошаете! — стоял на своем Брюне.
— Подумаешь, столько разговора из-за каких-то паршивых вязанок хвороста, — огрызнулась Тонсарша.