— Э, всем надо жить, даже Республике! — говаривала она с беспечностью куртизанки старого режима.
Ее камеристка и визирь в юбке, грозная девица Коше, видя, какую власть забрал Гобертен над хозяйкой, которую он, невзирая на революционные законы о равенстве, с самого начала стал величать «сударыней», попробовала было раскрыть ей глаза; но Гобертен, в свою очередь, раскрыл глаза девице Коше, показав ей донос, якобы полученный его отцом, общественным обвинителем, где оперная певица весьма настойчиво обвинялась в сношениях с Питтом и Кобургом[23]. С той поры обе домашние власти поделили между собой выгоды, но на манер Монгомери[24]. Горничная расхваливала хозяйке Гобертена, а Гобертен расхваливал хозяйке горничную. Впрочем, судьба мадмуазель Коше была вполне обеспечена, — особе этой было известно, что хозяйка отказала ей в завещании шестьдесят тысяч франков. Барыня уже не могла обойтись без своей камеристки, до того она к ней привыкла. Сия девица была посвящена во все тайны туалета своей дорогой барыни, она обладала талантом усыплять дорогую барыню по вечерам занимательными рассказами и будить по утрам льстивыми комплиментами, словом, до последнего дня жизни дорогой барыни преданная горничная уверяла ее, будто та ничуть не постарела, и надо полагать, что девица Коше нашла свою дорогую барыню еще красивей, когда та лежала в гробу...
Ежегодные барыши Гобертена и девицы Коше, их жалованье и доходы достигли такой значительной суммы, что и самые нежные родители не могли бы сильнее привязаться к столь прелестному созданию, как их хозяйка. Никто не знает, до какой степени мошенник лелеет свою жертву! Ласка и заботы, которыми любящая мать окружает свою дочь, ничто по сравнению с той лестью, которой делец окружает свою дойную корову. Зато и успех таких представлений «Тартюфа», разыгранных при закрытых дверях, огромен! Подобные отношения стоят дружбы! Мольер умер слишком рано, иначе он показал бы нам, как бедняга Оргон, замученный семьей, задерганный детьми, с сожалением вспоминает льстивые речи Тартюфа и грустно причитает: «Хорошее было времечко!»
За последние восемь лет своей жизни девица Лагер получала не больше тридцати тысяч франков из пятидесяти, которые Эги приносили на самом деле. Гобертен, как видно, пришел к тем же результатам, что и его предшественник, хотя и арендная плата, и цены на сельскохозяйственные продукты значительно возросли с 1791 по 1815 год, не говоря уж о том, что девица Лагер непрестанно приобретала новые земли. Но дело в том, что Гобертен задумал получить Эгское поместье по смерти его владелицы, а так как кончина ее была уже не за горами, в планы управляющего не входило повышать ценность этого великолепного имения и увеличивать его явные доходы. Девица Коше, посвященная во все его соображения, должна была участвовать в прибылях. На склоне своих дней бывшая театральная королева получила еще двадцать тысяч франков от так называемых обеспеченных ценностей (как политический язык напрашивается на шутку!) и не расходовала за год даже этих двадцати тысяч; ее управляющий, чтобы использовать свободные суммы, ежегодно приобретал земельные участки, и девица Лагер весьма этому удивлялась, ибо сама она привыкла жить в счет своих будущих доходов. Экономия, объяснявшаяся сокращением ее старушечьих потребностей, казалась ей результатом честности Гобертена и девицы Коше.
— Два перла, — говорила она знакомым, приходившим ее проведать.
Впрочем, Гобертен соблюдал в своих отчетах видимость честности. Он регулярно заносил на приход арендные платежи. Все, в чем певица могла разобраться при своих слабых познаниях в области арифметики, было ясно, отчетливо и точно. Управляющий нагонял себе барыши на других статьях — на всяких издержках, на расходах по хозяйству, на заключаемых сделках, на производимых работах, на измышляемых судебных процессах, на ремонте, на всяких мелочах, ибо счета никогда не проверялись владелицей, и ему случалось удваивать суммы с согласия подрядчиков, получавших за свое молчание соответственную мзду. При такой вольготности Гобертену не трудно было снискать всеобщее уважение, а хвалы по адресу мадмуазель Лагер не сходили с уст, ибо она всем давала заработать да, кроме того, еще и благотворительствовала.
— Дай бог здоровья нашей дорогой барышне! — слышалось со всех сторон.
И в самом деле, не было человека, который чем-нибудь от нее не поживился бы, прямым или косвенным образом. Как бы в возмездие за грехи ее молодости, старую артистку буквально обирали, но обирали умно, соблюдая известную меру, не доводя дело до того, чтобы у нее раскрылись глаза и она, продав Эги, уехала бы в Париж.
То же стремление поживиться на чужой счет было, увы, причиной убийства Поля-Луи Курье[25], — он имел неосторожность объявить о том, что продает землю и увозит жену, щедротами которой кормилось несколько туренских Тонсаров. Опасаясь невыгодных перемен, эгские мародеры рубили молодые деревья лишь в самой последней крайности, когда уже не оставалось ветвей, до которых можно было достать серпом, прикрепленным к шесту. В собственных интересах они старались наносить своим воровством возможно меньше вреда. И все же в последние годы жизни мадмуазель Лагер обычаем сбора хвороста стали уж слишком злоупотреблять. В иные светлые ночи из лесу выносили не менее двухсот вязанок, а на сборе колосьев и винограда Эги, как доказал Сибиле, теряли четвертую часть урожая.
Пока мадмуазель Лагер была жива, она не позволяла своей камеристке выходить замуж, ибо, как и многие барыни, питала к своей горничной себялюбивое пристрастие, многочисленные примеры которого можно найти в любой стране, пристрастие столь же нелепое, как и мания хранить до последнего издыхания совсем ненужные для материального благополучия ценности, рискуя, что тебя отравят нетерпеливые наследники. Но спустя три недели после погребения мадмуазель Лагер девица Коше вышла замуж за суланжского жандармского унтер-офицера по имени Судри, видного сорокалетнего мужчину, который с 1800 года, когда был учрежден жандармский корпус, почти ежедневно навещал ее в Эгах и не менее четырех раз в неделю обедал вместе с нею и четой Гобертенов.
Мадмуазель Лагер в течение всей своей жизни обедала одна или со своими гостями. При всей простоте отношений, ни камеристка, ни Гобертены не допускались к столу примадонны Королевской академии музыки и танца, до последнего часа сохранившей раз навсегда заведенный этикет, особую манеру одеваться, румяна, туфли без задника, карету, прислугу и присущую ей величественность богини. Она была богиней на сцене, богиней в Париже, богиней осталась она и в деревенской глуши, где память о ней живет и посейчас и «высшим обществом» Суланжа чтится, вне всякого сомнения, не менее благоговейно, чем память о дворе Людовика XVI.
Судри, с момента своего появления в этих местах начавший ухаживать за мамзель Коше, имел лучший дом в Суланже, капитал около шести тысяч франков и твердую надежду на пенсию в четыреста франков по выходе в отставку. Сделавшись мадам Судри, бывшая горничная стала пользоваться в Суланже великим почетом. Хотя она скрыла ото всех размеры своих сбережений, помещенных, так же как и капитал Гобертена, в Париже у некоего Леклерка, местного уроженца и комиссионера всех здешних виноторговцев, принявшего управляющего Эгов к себе в пайщики, все же, по общему мнению, бывшая горничная была самой крупной капиталисткой в городке, насчитывавшем около тысячи двухсот жителей.
К великому удивлению всей округи, чета Судри в брачном своем договоре узаконила побочного сына жандарма, тем самым обеспечив за ним состояние мадам Судри. К тому времени, когда этот сын приобрел официальную мать, он только что закончил юридическое образование в Париже и собирался там же пройти стаж, необходимый для поступления в судебное ведомство.
Стоит ли говорить, что за двадцать лет полного единомыслия супруги Судри и Гобертены крепко сдружились. И тем и другим не оставалось ничего иного, как до окончания дней своих выдавать друг друга urbi et orbi[26] за честнейших людей во всей Франции. Своекорыстие, основанное на обоюдном знании тайных пятен, которые проступают на белых ризах совести, сковывает в нашем мире самыми неразрывными узами. Вы, читатели этой социальной драмы, сами настолько в этом убеждены, что для объяснения преданности и постоянства, заставляющих вас краснеть за собственный эгоизм, говорите о двух задушевных друзьях: «Ясно, что их связывает какое-нибудь преступление!»