Елизавета Милехина
Крестьянка
Вот уже два дня, как стояла необыкновенно солнечная погода. Как раз наступили февральские морозы: сильные ветра, стужа и яркое солнце. Говорят, что ночью темнее всего становится перед рассветом, так и в последний месяц зимы – самые холодные дни в преддверии приближающейся весны.
Несмотря на такую погоду, в деревне народу не убавилось. С самого утра местная детвора бегала от двора ко двору, увлекая за собой всех собак в округе, которые гонялись за ними повсюду, визгливо и звонко лая. У мужиков всегда было полно работы по дому: что починить, а что заново построить. Бабы то и дело суетились во дворе, ведь хозяйственные хлопоты – они и в лютый мороз хлопоты. Раза два-три в день проезжали небольшие повозки, и лишь к вечеру единственная деревенская улица становилась пустой и безлюдной.
Солнце находилось уже совсем близко к горизонту, когда молодая крестьянка, тщетно кутаясь в темно-серый платок и кое-где продырявившуюся шаль, поспешно вышла из дома. Деревянный дом, одноэтажный и покосившийся, стоял в самом конце деревни, на краю густого хвойного леса. За этим домом виднелись лишь высокие ели, беспросветная тьма между которыми сгущалась с каждой минутой наступающего вечера.
Подбирая свои юбки, крестьянка вышла со двора, заперев за собой калитку, и направилась вперед по широкой улице, торопясь и застревая в снегу. Ей было не больше двадцати двух-трех лет, но выглядела она намного старше. Видимо, тернистая жизнь оставила на лице ее неизгладимый отпечаток в виде маленьких морщинок. Непосильный груз перенесенных ею страданий словно лежал на ее круглых плечах, и она, вся сгорбленная, несла его смиренно, не смея сбросить.
Шла она быстро, насколько это было возможно, пряча лицо от сильного ветра, который покалывал щеки, растрепывал ее выбиравшиеся из-под платка тонкие черные волосы и который норовил пробраться под самую кожу, будто хотел покрыть льдом все кости. Но миновав несколько домов, она остановилась, увидев свою давнюю знакомую Алену. Та шла, медленно передвигая свои толстые ноги, так же закутавшись в несколько шалей, неся на плече большое коромысло. Алена была женщина уже взрослая, да боевая. Улыбка никогда не сходила с ее лица, и все в деревне знали и любили ее за это.
– Ну спасибо! – воскликнула Дарья (а именно так звали нашу крестьянку), устало всплеснув руками.
– Да не пустые они, не переживай, – усмехнулась Алена, и поставила два почти полных ведра прямо в снег. Она оглядела соседку с головы до ног и улыбнулась своей широкой доброй улыбкой. – А ты куда это, Дашка, собралась на ночь глядя? Еще и при параде?
Дарья глубоко вздохнула, поправив свою старую юбку. Она была действительно «парадной» и единственной более-менее теплой из всего пыльного содержимого маленького сундучка Дарьи.
– Ребенок у меня занемог, Алена, совсем плохо, – тихо проговорила она, заламывая руки. – Сама-то я тоже нездорова, хвораю уж второй месяц, но куда мне… Все утро просидела у его постели, а ему все хуже и хуже.
– Простыл, чай, – ответила соседка уже более серьезно, – и немудрено в такую погодку-то.
– Вот я и побежала, надеюсь, к вечерне поспеть, помолиться за него надо. Первого схоронила, второго уже не перенесу, – вздыхала Дарья. Все тише и тише становились ее слова.
– Ну беги, беги, Господь с тобой, – перекрестила ее Алена. Подняла ведра, да вдруг новость, облетевшую уже всю деревню, вспомнила, – не слыхала ты еще про Грушеньку-то с Петром? Вот только на свадьбе их гуляли, а поговаривают, бьет он уже ее нещадно да погуливает. Ну ладно, ладно, беги.
Распрощались, и пошла Дарья дальше, все так же застревая в снегу, но уже медленнее вытаскивая ноги, и с каждым разом движения становились для нее все труднее и труднее, словно слабело ее тело. Церковь находилась на противоположном от ее дома конце деревни, и путь ей предстоял долгий.
Ветер усиливался, но солнце от этого становилось только ярче. Поравнявшись с тем домом, в котором жили упомянутые Аленой молодожены, Дарья невольно остановилась и взглянула на их окна. Желто-оранжевое небо и багровое солнце отражались на грязных стеклах, и нельзя было разглядеть того, что творилось внутри. Сжалось все в груди крестьянки, как только подумала она о несчастной Грушеньке, насильно выданной замуж, точно так же как когда-то она сама, и теперь несущей крест сплошных бедствий и несчастий. «Бросит он ее, – подумала про себя Дарья, – бросит ни с чем, а потом майся в одиночестве с ребенком на руках».
С ненавистью отвернувшись от дома, закуталась она еще плотнее в свою шаль и зашагала по улице быстрее, вкладывая всю оставшуюся энергию в каждый свой шаг.
И силы ее почти иссякли, когда она приблизилась к небольшой белой церквушке. Золотые кресты куполов ярко сверкали, отражая лучи уже практически зашедшего за горизонт солнца, переливаясь то розовым, то голубым светом. Сама церковь была окутана той таинственной дымкой, которая так часто спускается с неба в вечернее время суток, и казалась величественной в этом полу тумане, словно выше и больше своих реальных размеров.
На паперти сидели двое попрошаек, уже давно известных всему деревенскому люду. Невыносимо больно было смотреть на их разорванную одежду, на их красные от холода руки, на их блестящие больные глаза, в которых навсегда поселились слезы. Из последних сил попыталась Дарья перекреститься перед церковью. Переведя взгляд на нищих бродяг, нашла у себя последние десять копеек где-то за юбкой и, едва наклонившись, подала им.
– Спасибо, матушка, – проговорили оба, кланяясь. – Вечно будем Богу за тебя молиться.
– За дитя моего, – проговорила крестьянка глухим голосом. На глазах ее выступили слезы, и руки беспомощно опустились. – За дитя мое помолитесь…
И упала она замертво на заснеженную паперть. Поснимали свои шапки нищие, несмотря на мороз, и с глубоким вздохом перекрестились.